«Граждане судьи! Я отказался от защитительной речи, потому что государственное обвинение было правильно в смысле установления фактов, оно было правильно и в смысле квалификации моего преступления. Но я не могу помириться, я не могу согласиться с одним утверждением государственного обвинителя: это то, что я и сейчас остаюсь троцкистом. Да, я был троцкистом в течение многих лет. Рука об руку я шел вместе с Троцким, но ведь единственным мотивом, единственным, который побудил меня дать те показания, которые я давал, — это было желание, хотя бы слишком поздно, избавиться от своего отвратительного троцкистского прошлого. И поэтому я понимаю, что свое признание, рассказ о той деятельности, — гнусной, контрреволюционной, преступной деятельности, которую проводил я и проводили мои соучастники, — что он в смысле времени произошел слишком поздно для того, чтобы сделать для меня лично какие-либо практические из него выводы. Но не лишайте меня права на сознание того, и только на сознание того, что хотя бы и слишком поздно, но я все-таки эту грязь, эту мерзость из себя выбросил.
Ведь самое тяжелое, граждане судьи, для меня это не тот приговор, справедливый, который вы вынесете. Это сознание прежде всего для самого себя, сознание на следствии, сознание вам и сознание всей стране, что я очутился в итоге всей предшествующей преступной подпольной борьбы в самой гуще, в самом центре контрреволюции, — контрреволюции самой отвратительной, гнусной, фашистского типа, контрреволюции троцкистской.
Было бы неправильным думать, что, когда начиналась моя троцкистская деятельность, я знал, к чему все это приведет. Было бы неправильно думать — это не уменьшает ни в малейшей степени моих объективных преступных деяний — но было бы неправильно думать, что я субъективно ставил себе контрреволюционные задачи и сознавал, в какое болото мерзости, преступлений мы в конце концов придем.
Не думайте, граждане судьи, — хоть я и преступник, но я человек — что за эти годы, годы удушливого троцкистского подполья, я не видел того, что происходит в стране. Не думайте, что я не понимал того, что делается в промышленности. Я скажу прямо. Подчас, выходя из троцкистского подполья и занимаясь другой своей практической работой, иногда чувствовал как бы облегчение и, конечно, человечески была эта двойственность не только в смысле внешнего поведения, но и двойственность внутри.
…Когда уже в конце 1935 г., к 1936 г. мы вплотную подошли, вернее, неправильно, — не вплотную подошли, а оказались в самой гуще государственной измены, предательства и самой неприкрытой фашистской контрреволюции, когда ясно было и для нас, что мы превращаемся в агентуру фашизма, тогда не только у меня было стремление уйти от этого. Я не нашел в себе ни достаточно мужества, ни достаточно твердости для того, чтобы стать на тот единственный путь, который открывался, это — путь добровольного рассказа о своей деятельности, выдача организации и выдача всего того, что я сделал в прошлом, т. е. сделать раньше, чем это сделал я.
Произошел арест. Арест совершил свою положительную роль в смысле дачи мной исчерпывающих, полных показаний о деятельности троцкизма. Но он сыграл свою роль только в том отношении, что если я раньше пытался как-то неправильным путем выкарабкаться из этой ямы, то арест поставил передо мной дилемму: или дальше до конца оставаться врагом, несознавшимся, нераскрывшимся, оставшимся троцкистом до последнего дня, или стать на тот путь, на который я встал.
Я понимаю, что это не может служить мотивом для снисхождения. Я только поясняю суду, что меня в конце концов побудило дать те исчерпывающие показания, которые, я надеюсь, хоть немного помогли разобраться в этом грязном клубке.
Я не стану говорить, граждане судьи, — было бы смешно здесь об этом говорить, — что, разумеется, никакие методы репрессий или воздействий в отношении меня не применялись. Да, эти методы, для меня лично по крайней мере, не могли явиться побудительным мотивом для дачи показаний.
Не страх является побудительным мотивом для рассказа о своих преступлениях. Что может быть хуже самого сознания и признания во всех тех преступлениях — тягчайших и вреднейших, которые пришлось делать?
Всякое наказание, которое вы вынесете, будет легче, чем самый факт признания. Вот почему я не могу помириться с утверждением государственного обвинения, что и сейчас, на скамье подсудимых, я как был, так и остался троцкистом…
Я слишком остро сознаю свои преступления и я не смею просить у вас снисхождения. Я не решаюсь просить у вас даже пощады.
Через несколько часов вы вынесете свой приговор. И вот я стою перед вами в грязи, раздавленный своими собственными преступлениями, лишенный всего по своей собственной вине, потерявший свою партию, не имеющий друзей, потерявший семью, потерявший самого себя.
Не лишайте меня одного, граждане судьи. Не лишайте меня права на сознание, что и в ваших глазах, хотя бы и слишком поздно, я нашел в себе силы порвать со своим преступным прошлым» (стр. 222–224).
Радек: