Что заставило Тарасенкова каяться, предавать, отрекаться? Автор полагает — страх: «1949 год был уже по–настоящему ужасен. Снова аресты, и страх, пережитый в 30–х, вернулся, как генетическая память. И страшно было и за библиотеку, и за семью — за все» (с. 282). Страх понятен, но как точно скажет об этом позже Данин: попытки самообмана были столь же бесполезны, сколь бесполезны были «его муки хитроумной демагогии во спасение (во спасение!) Пастернака от патологической ненависти Алексея Суркова и расчетливого бешенства Всеволода Вишневского» (с. 283). Почему не мог Тарасенков вести себя достойно? Ответ Громовой безжалостен: «Тapaceнков не был большим критиком, он умел талантливо любить чужие стихи, загораться ими, был прекрасным редактором журнала, гениальным собирателем поэзии, коллекционером. Собирательство давало ощущение счастья и свободы лишь тогда, когда он один на один, как скупой рыцарь, оставался со своими сокровищами. Но сокровища можно было отнять, отобрать в любой момент. A талант можно забрать только с жизнью человека. Тарасенков давно уже не дорожил жизнью, но он невероятно дорожил сокровищем, своей коллекцией. Обладая даром, талантом, человек мог быть свободен в самой несвободной ситуации. Талант выводит человека из беды, из положения зависимости» (с. 293). Итак, не только страх. Боялись ведь все — и Пастернак (не одну волнующую сцену проявления этого страха найдет читатель в книге), и Зускин, и еврейские поэты, почти все отказавшиеся на суде от выбитых из них под страшными пытками «показаний» и все равно расстрелянные, и «врачи–убийцы»… Именно потому, что Тарасенков был, в сущности,
Что объединяло этих последних? Казакевич писал в дневнике: «Их объединяет не организация, и не обшая идеология, и не общая любовь, и не зависть, а нечто более сильное и глубокое — бездарность. К чему удивляться их круговой поруке, их спаянности, их организованности, их настойчивости? Бездарность великая цепь, великий тайный орден, франкмасонский знак, который они узнают друг на друге моментально И который их сближает как старообрядческое двуперстие — раскольников» (с. 272).
«Заединщики», как их позже станут называть, они будут вместе травить «Новый мир» и защищать друг друга, когда выяснится, что за Сурова писали пьесы «литературные негры» (те самые «космополиты», которых он изничтожал на собраниях), когда будут разбираться в Союзе писателей факты «бытового разложения» типа ставшей знаменитой на всю Москву драки напившихся Сурова и Бубеннова.
Но эта «банда антисемитов», как назовет их позже Фадеев, не смогла бы действовать, не будь поддержки сверху. В случае с антикосмополитической кампанией Фадеев в своей борьбе с Шепиловым сам ее спровоцировал. А дальше машина заработала в автономном режиме. Разболелись, к примеру, старые раны Суркова: с юных лет на комсомольской и партийной работе, вполне бездарный поэт, привыкший главенствовать литературный чиновник, он не мог смириться с пастернаковской свободой и с его талантом, постоянно выступая против него, после войны Сурков разразился разгромной статьей в «Культуре и жизни». Эти люди в силе: от них зависит издание книг, а то и сама жизнь писателей. От Тарасенкова опять требуют покаяния — Вишневский, Фадеев, Симонов. Люди, для которых раздвоенность стала нормой и которые не могут простить Пастернаку его цельности и внутренней свободы.
Давление растет, и Тарасенков вторично отрекается от Пастернака (позже Белкина скажет, что хорошо, что он не дожил до нобелевской травли Пастернака — ему пришлось бы отрекаться и в третий раз). Он пишет страшные статьи, бросая в адрес обожаемого им поэта расстрельные обвинения. «Тарасенков страстный поклонник Пастернака. У него в толстых папках собраны вырезки любых статей, где только упоминается его имя, что не мешает ему активно участвовать во всех критических налетах на него. Он это делал с грациозным бесстыдством, не обременяя себя ни колебаниями, ни раскаянием. Написав что‑нибудь наставительное в адрес Пастернака, звонил ему через несколько дней и выпрашивал его новые стихотворения» (с. 218).
И на своей должности в «Советском писателе» Тарасенков ведет себя как его старшие товарищи — Фадеев, Симонов: «Он освобождался от евреев–редакторов, желая вывести из‑под удара издания и себя, а затем уже потихоньку старался помочь собратьям» (с. 215). И, будучи тяжело больным, ходит на эти страшные собрания: «…в СП было страшноватое собрание, на котором Толя сделал страшноватый доклад, — записывает Наталья Соколова. — Словом, все как положено. Чем ближе к нему человек, тем яростнее Толя его изничтожает. Особенно, говорит, насчет грязного эстета Данина… Т[оля] умудрился вымазаться в грязи даже тогда, когда нож не приставлен к горлу» (с. 276).