Не выпуская из рук румпеля, он сделал слабую попытку сменить позу, но тут заглох мотор.
С минуту он выжидал, ничего не предпринимая. Но мотор так и не завелся, хотя он втайне надеялся на это. Он взглянул на Вегенера, как будто ища у него поддержки. «Ба, да ведь он такой же мертвец, как и кочегар. Мы все мертвецы. Так что нечего выпендриваться».
Он намотал пусковой шнур и дернул его. Его удивило, что ему удалось это сделать, и еще больше поразило, что мотор завелся.
Тайхман часто заговаривал сам с собой — нес несвязную, неразборчивую ерунду. То и дело беспричинно хихикал. Но вскоре он устал разговаривать. Он просто упорно смотрел прямо перед собой. Иногда голова его падала на грудь, но кулаки, словно железные тиски, сжимали румпель, и он вновь выпрямлялся.
К полудню наступила такая жара, что он уже не мог сидеть прямо. Море в ослепительном блеске плыло перед его глазами. Он уронил голову, словно боксер, решивший смириться с нокаутом. Его лицо покрылось потом; он увидел полузасохшую, липкую кровавую жижу на клапане своих брюк и закрыл глаза. «Еще немного потерпеть, — подумал он, — и все это кончится…»
Мотор зачихал, и это разбудило его. Двигатель еще раз чихнул и остановился совсем.
Стоял невыносимый зной, в воздухе не чувствовалось ни дуновения. Непривычная тишина не давала Тайхману заснуть. Но его воля была сломлена. «Я прошел через четвертый раунд — когда начинается усталость. Я прошел через седьмой — когда чувствуешь себя совершенно измотанным. Я прошел девятый, но я не знаю, сколько раундов в этом бою — десять, двенадцать, пятнадцать или больше… как бы то ни было, я выдержал все и теперь сдаюсь». Почему-то после этой мысли ему стало легче. Он знал, что на этот раз его решение непоколебимо. Он знал, что сил больше ни на что не хватит. «Все кончено. Чертово невезенье. Но все позади. Все позади. Позади…»
Перед тем как потерять сознание, он спросил себя, заплачет ли по нему кто-нибудь, и понял, что плакать некому. Он вновь склонился над Вегенером и тут вдруг вспомнил, кто будет оплакивать Вегенера, и эта мысль накатила на него, как волна непередаваемого ужаса. Он перестал понимать взаимосвязь вещей. Но то, что он старался забыть и что казалось давно законченным, вдруг встало у него перед глазами. Чудесная и чувственная картина. Он различал все до мельчайших подробностей. Ее лицо было так близко, что он мог рассмотреть все поры на ее коже. Он ощутил запах ее духов. Он видел, как она стояла у живой изгороди из шиповника, пока дежурный сержант отчитывал его. Он видел, как она отдавала ему булочки; на ней было светло-голубое платье с узким золотым пояском и белые туфли; прямоугольный вырез ее платья, в котором виднелась грудь, был обшит белой полоской, а золотые волосы сверкали на солнце… В его памяти она была доброй и прекрасной. Все остальное он позабыл.
Тайхман выпрямился. Его руки дрожали так сильно, что шнур выскальзывал из них. Неуклюже и с большим трудом он намотал его на палец, почувствовав при этом острую боль, и дернул. Мотор завелся. Он схватился за румпель. Мышцы живота были ободраны до мяса постоянной борьбой с болью. Он наклонился вперед, согнув спину. Он еще раньше понял, что такая поза причиняет меньше всего боли. Он поднял голову и, выставив подбородок вперед, смотрел на солнце и только иногда искоса поглядывал на часы Вегенера, которые были у него на запястье. Они все еще шли.
Монотонный рокот мотора убаюкивал. Непреодолимая, отупляющая усталость охватила его. На него как будто свалилось свинцовое одеяло, гася все признаки жизни. Он сопротивлялся этому одеялу, но знал, что в конце концов сопротивление станет бесполезным. И потом, словно проваливаясь в бездонный, глубокий сон, он снова увидел перед собой ее. Контраст между воспоминаниями и тем, что он испытывал теперь, был таким резким, что он застонал. Ему стало жалко себя.
И все-таки он держался. Боль становилась сильнее. Теперь это были уже не тупые толчки, а яростные удары молотком, для которого его тело служило наковальней. Он бросился на молот, собрав остатки воли, чтобы противостоять ему.
«Убирайся прочь, мерзкая свинья», — думал он, вскрикивая под безжалостными ударами. Когда они чуть-чуть ослабели, вернулась жажда. Инстинктивно он запретил себе смотреть на воду. Его рот напоминал пергамент. Он давился и хватал ртом воздух, но из желудка уже ничего не шло; в его теле все пересохло. При вдохе в его горле слышался перестук, словно там был не воздух, а деревяшки. Время от времени на лицо Тайхмана падали брызги воды. В первый момент это было приятно, но затем жажда удваивалась. Она мучила его даже сильнее, чем боль.