Наш хохот набирает силу, как тайфун на Ямайке. Он поднимается вверх, достигает верхних этажей, отражается рикошетом от стен, обвивается вокруг перил. И вырывается наружу!
Открываются двери. Удивляются люди. Они хотят знать, что это такое. У них не укладывается в башке, что можно так дико и монументально хохотать. Во всяком случае, они не в состоянии представить, что может послужить причиной такого хохота. Какой-то господин справляется, уж не заболели ли мы часом, другой спрашивает, не пала ли Пятая Республика, третий считает, что это реакция на драматическую пьесу, которую сейчас передавали по телевидению. Эти милые люди пытаются понять.
В заключение открывается дверь квартиры Матиаса и выходит он сам, мертвенно-бледный под своими веснушками. На нем одето пальто.
— Выйдем на улицу, я прошу вас! — умоляет он.
Он подталкивает нас, и мы бежим вниз, перескакивая через две ступеньки. И продолжаем ржать: на дорожке вестибюля, возле целлофановых мешков с мусором. И уже выскочив на улицу.
Руководствуясь безошибочным инстинктом, Берю, как по компасу, приводит нас в почти соседнее бистро.
Это «забегаловка» по-лионски. Пол посыпан опилками. Несколько блестящих от жира столов. Стойка бара. За стойкой хозяин с фиолетовой рожей натягивает разноцветные резинки на горлышко «флаконов», чтобы не ошибиться в содержимом: красная резинка — для божоле, зеленая для вин с берегов Роны.
— Да не бери ты в голову! — говорю я Матиасу, — никуда от тебя не денется твоя теща!
— Вы оба поставили меня в идиотское положение!
— Пожалуйста, — мягко выговариваю я ему, — не забывай, что ты разговариваешь со старшим по званию.
— Извините меня, господин комиссар, но вы должны понять…
— Нет, парень, я не понимаю, — говорю я ему, принимая серьезный вид. — Жить в доме умалишенных в твоем возрасте просто чудовищно.
Берю заказывает пинту божоле[20]
. Он медленно выцеживает ее, восстанавливая силы после приступа смеха. От напряжения все у него внутри съехало с насиженных мест и теперь нужно вернуть все органы в первоначальное положение.Я продолжаю с нравоучительной горечью в голосе.
— Но дело даже не в этом. Меня больше всего пугает, а это убедительнее всего характеризует атмосферу этого дома, выходка этой старой служанки, которая, когда она пришла за тобой, потому что какой-то незнакомец угрожал присутствующим пистолетом, посмела вырвать из наших ртов сигареты!
Он вздыхает:
— Я люблю свою жену, господин комиссар.
— Если ты ее любишь, дружище, немедленно эвакуируй ее из этой среды психопатов. Объясни ей, что на свете существуют не только такие чопорные и ненормальные люди. Я надеюсь, ты не станешь воспитывать своего отпрыска в этой тронутой умом семейке? Ты не имеешь права, сынок. Лично я тебе это запрещаю!
Он рыдает. У него нет больше сил. Вот уже который месяц кряду он стискивает зубы, кулаки, ягодицы. Он сжат, как пружина, спаян, как сплав, склеен, как фанера. Скоро с ним можно будет разговаривать только с ножом в руках для открывания створок раковины устриц.
— Я несчастный человек, — лепечет он, не переставая рыдать.