Мейерхольд, всегда мгновенно откликавшийся на колебания художественного времени, уже улавливал едва проступившую тенденцию, был готов не только теоретически осмыслить ее, но и принять как руководство к действию. Все чаще и чаще, особенно с начала 1930-х годов, он с огромным уважением публично говорит о Станиславском. Смотрит его спектакли. Хочет даже, чтобы его театр сыграл в доме на Леонтьевском один из рассказов Чехова (из тех, что вошли в спектакль Мейерхольда «Тридцать три обморока»). Так в 1900 году на гастроли в Ялту отправился МХТ, чтобы показать «невыездному» по приговору врачей Чехову его «Дядю Ваню» и «Чайку». Он постоянно находит повод, чтобы провести разделительную черту между К. С. и Немировичем. И не только в знаменитом «Одиночестве Станиславского», но и походя, в докладах, газетных статьях, разговорах с кем-нибудь накоротке. Коварство искусного театрального политика? Скорее все-таки действительное понимание разницы между тем и другим. Еще в год первого юбилея МХТ он прислал театру поздравительную телеграмму, в которой прочертил между ними тонкую грань: «И вновь в путь, опять доверь себя твоим вожатым — гениальной фантазии вечно юного Константина Сергеевича и здоровому эстетизму чуткого Владимира Ивановича».
С другой стороны, и Станиславский резко отделяет Мейерхольда от всей прочей экспериментирующей режиссерской братии. По свидетельству Н. Н. Чушкина[9]
, после негодующих фраз К. С. про молодежь, которая «так испорчена формализмом, что не в состоянии отличить театральной мишуры от правды», он спросил: «А как же тогда быть с Мейерхольдом?!» Последовал ответ: «Неужели вы не понимаете? Это совсем другое. Мейерхольд талантлив в своих заблуждениях, а N (тут Станиславский назвал известного режиссера, стоявшего во главе одного из «левых» театров) гениален в своем… жульничестве». Не случайно, продумывая реорганизацию Художественного театра в связи с передачей ему (в качестве филиала) бывшего театра Корша, К. С. предполагал отдать этот филиал Мейерхольду — «для экспериментов».Постоянно, даже в периоды крайнего расхождения, через все размолвки, разногласия и разрывы их тянуло друг к другу. Один никогда не забывал о существовании другого, наблюдал за его деятельностью неотступным боковым зрением. Иначе и быть не могло. Над пестрым, многофигурным театральным миром советской России они возвышались, словно две вершины Эльбруса, твердо покоящиеся на единой тысячелетней громаде мировой художественной культуры. Пушкинская формула, «озвученная» (так сказали бы сегодня) его Моцартом («Нас мало избранных, единого прекрасного жрецов»), тут более чем справедлива. А потому сближение, даже без влияния трагических обстоятельств, наверное, все равно состоялось бы, проживи Станиславский чуть дольше, а Мейерхольд — чуть счастливее. Но именно чрезвычайные обстоятельства подтолкнули К. С. к шагу, который он, очевидно, давно готов был сделать. Он ведь внимательно читал газеты 1937 года и прекрасно понимал, чем грозит Мастеру закрытие его театра.
Вопреки сложившимся представлениям об инфантильном незнании К. С. реальных обстоятельств жизни страны, он следит за ними с нарастающей безнадежностью. Москвин с Леонидовым, оказавшиеся в Барвихе одновременно со Станиславским, с оттенком удивления вспоминают, что он ежедневно прочитывал «Правду» и «Известия» от первой до последней страницы. Им запомнился этот факт как раз потому, что он был неожиданным, не совпадал с господствовавшими в театре представлениями о состоянии К. С., расходился с анекдотами о его политической дремучести.
Станиславский всегда знал о жизни, обществе и человеке с его тайными страстями значительно больше того, что позволял ему узнать непосредственный опыт. Гению иначе, чем простым смертным, открываются тайные стороны мира. По ускользающим от обыденного сознания знакам, по едва ощутимым колебаниям незримого вещества бытия он способен постичь невообразимо огромные пространства и уровни действительности, словно рентгеном проникнуть в спрятанные глубины человеческих душ. Вот и К. С. понимал значительно больше, чем предполагали многие. И это понимание заставляло его уединяться в своих знаниях, не открывать их окружающим, которым он не мог доверять. Стоило прочесть хотя бы один номер тогдашней «Правды», чтобы обнаружить, как страшно изменился мир. А он читал их изо дня в день. Об этом свидетельствуют и письма Лилиной, и воспоминания медсестры Любови Дмитриевны Духовской, которая последние годы дежурила в квартире К. С. Впрочем, ему старались не давать газет, в которых сообщалось о смерти кого-либо из близких или знакомых. Так, от него попытались скрыть смерть Николая Баталова[10]
. «Было сказано не давать ему газет, причем примета для услужающих была такая: если в газете объявление с черной каймой — не давать, сказать, что газеты не получены. Они так и сделали со всеми газетами, а «Правду» дали, а там без черной каймы, а просто написано: «Умер Н. П. Баталов» — так он и узнал и сильно разволновался».