Письмо наставляет, советует, предостерегает: «…помните, что успех спектакля создается не премьерами, а рядом повторений и временем». Бесчисленны приветы и пожелания всем мастерам; Сергею Ивановичу, Юрию Алексеевичу, Маргарите Георгиевне — десятки имен-отчеств перечисляются в письме: «Каждого поодиночке — приветствую и, кого можно, — крепко обнимаю.
Через две недели Любовь Яковлевна Гуревич получает письмо:
«Дорогая и горячо любимая Любовь Яковлевна!
Это первое письмо за время болезни, которое, к слову сказать, я пищу потихоньку от докторов (если не считать записки, которую я написал студийцам в день премьеры „Бориса Годунова“).
Пишу лежа и потому плохо — простите.
Я очень соскучился о Вас. Не знаю, когда мы с Вами увидимся. Вы сильно заняты и прихварываете, я же еще не настолько окреп, чтобы можно было говорить о волнительных делах и вопросах, без которых не может обойтись наше свидание.
Вот почему я пишу».
Он снова благодарит за помощь в работе над книгой о жизни в искусстве — книга только что вышла вторым изданием в издательстве «Academia», и автор сообщает, что он заказал специальный переплет для экземпляра, который пошлет «крестной литературной матери»:
«В этом издании я не повинен. Это всецело дело Ваших рук. Тем больше у меня потребность благодарить Вас без конца. Не знаю, как и чем отплатить Вам за все, что Вы делаете для меня».
Посылает «крестной матери» листы будущей книги, которую он пишет в полной тишине белой спальни, пишет, положив на колени кусок картона, всегда держа тетради на столике, рядом с лекарствами, или в небольшом чемодане, стоящем возле постели. Работа ежедневна, размеренна, сосредоточенна. Работа мучительна — рукопись переписывается бесконечно, варианты начала, варианты глав сменяют друг друга десятками — и нет сознания, что форма найдена точная, окончательная:
«Больше всего меня смущает то, что я не знаю, кому я пишу? Специалистам или большой публике?
Конечно, мне бы хотелось быть понятым последней, т. е. большой публикой. Я для этого стараюсь быть общедоступным. Но не могу понять, удастся мне это или нет.
Другая беда в том, что мне кажется, что книга выходит скучной, после первой книги. Причина понятна. Там воспоминания, здесь — грамматика. Но разве этим интересуется читатель? Для него и грамматика должна быть забавной, иначе он не будет ее читать. Может, сама форма дневника скучна. Факт в том, что, стоит мне перечитывать написанное, и я сплю и злюсь на себя.
Обнимаю Вас дружески и нежно. Очень хочу свидеться…
Чувствую себя пока не очень бодро. Замучили перебои. Никак не могу поправиться, чтобы уехать на тепло».
Тепло уже приходит в Москву, зеленеют молодые листья на деревьях. Константин Сергеевич спускается по широкой, скрипучей деревянной лестнице. На площадках стоят стулья для отдыха. Во дворе-садике приготовлены скамейка, стол, полотняный зонт, дающий прохладную тень. Станиславский покусывает кисть руки, как всегда в минуты сосредоточенности; на садовом столе — листы рукописи будущей книги, грамматики драматического искусства, необходимой каждому актеру, как необходим букварь ребенку.
Но скоро большой зонтик складывается — из-за отъезда Константина Сергеевича. С бесконечными предосторожностями Мария Петровна увозит его в Баденвейлер — к горному воздуху, водам, размеренной курортной жизни.
С него снято бремя материальных забот, с него снято бремя забот о повседневности Художественного театра. В канун нового, 1929 года он получает письмо: