Холера неохотно покидала Москву. Боязнь ею заразиться была у всех. Но страха настоящего, панического москвичи не испытали. «Явилась холера, и снова народный город показался полным сердца и энергии», — свидетельствовал современник. Буквально за несколько дней на средства купцов было открыто 20 больниц. Университет тоже внес свою посильную лепту. Все 70 человек медицинского отделения — студенты и лекари привели себя в распоряжение холерного комитета; их направили в больницы, и они работали там ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоносцами до ликвидации холеры. Для них это был серьезный экзамен. Станкевич смотрел на своих однокашников как на героев и через всю свою короткую жизнь пронес чувство восхищения самоотверженностью и бескорыстием русского человека.
С наступлением зимы, а точнее с января, университет вновь открыли. Однако лекции как самими профессорами, так и студентами посещались плохо, надлежащий учебный процесс еще не был восстановлен. Поэтому этот год студентам не засчитали, они остались, как двоечники, на прежних своих курсах. Станкевич был в их числе.
Жизнь вошла в свою колею лишь с началом нового учебного года. Каждое утро университет, как и прежде, стал наполняться студенческой братией. Сотен восемь-девять будущих учителей, врачей, юристов в форменной одежде, со шпагами, в треугольных шляпах растекались подобно звонким и говорливым весенним ручьям по своим аудиториям познавать науки.
Словесники — обычно сразу два курса, человек сто — слушали лекции в большой аудитории, над дверью которой золотыми буквами, как на смех, было написано:
Учеба Станкевичу давалась легко. Он почти не испытывал трудностей при изучении наук. Повезло ему и на учителей. Тогда на всех отделениях, в том числе и на словесном, лекции читали видные профессора.
Русскую историю и статистику, к примеру, читал Михаил Трофимович Каченовский — ученый, сыгравший в отечественной исторической науке заметную и полезную роль. Именно он основал свою школу в историографии, которую и по сей день называют скептической школой. Каченовский призывал пересмотреть русскую историю, проанализировать заново ее источники — в первую очередь данные летописей.
«Древний», как называли Каченовского студенты, был сторонником строгой точности в изложении фактов и событий. «Для науки, — писал профессор, — нет ничего приличнее, чем скептицизм — не поверхностный и легкомысленный, но основанный на сравнении текстов, на критике свидетельств. Исследуйте, сомневайтесь, изъясняйте сами, если имеете довольно мужества, ибо нет необходимости верить всему…»
Вольности, неточности в отображении того или иного периода русской истории, которые зачастую допускали некоторые историки, Каченовский беспощадно разоблачал и осуждал. Он терпеть не мог никаких мифов в истории и начинал лекции русской истории с Владимира, предупреждая студентов о том, что не станет повторять басен, которые они слышали до прихода в университет. Например, об оригинальном мщении Ольги за смерть Игоря, о змее, ужалившей Олега, о кожаных деньгах, — особенно о кожаных деньгах.
В списке «разоблаченных» оказался даже автор «Истории государства Российского» Николай Карамзин. Об этом пишет в своих воспоминаниях Гончаров, приводя слова Каченовского: «Как мог Карамзин, человек с необыкновенным умом, допустить, чтобы могли быть в обращении кожаные клочки, не обеспеченные никакой гарантией!»
И хотя свои лекции Каченовский читал довольно скучно и утомительно, тем не менее студенческая братия его любила, побаивалась его строгости и одновременно дружеским и нежным образом над ним подсмеивалась.
Станкевич как раз был не прочь подшутить над профессором. Однажды он, будучи у себя дома с несколькими сокурсниками, передразнивал Каченовского. А тот, как назло, в это время проезжал мимо по улице.
— Вот тебе раз, — взволнованно сказал Станкевич. — Не видал ли он меня?
— Не переживай, братец, — успокоил его однокурсник Осип Бодянский. — Каченовский подумал, что это зеркало стояло…
И все дружно рассмеялись.