А то идёшь, как шальной, ночей добром не спишь, всё чудятся страхи кругом. Дурень! Истинный Бог. Потому и дёрганым стал, что покоя нет в лесу: там шуршит, там трещит, а палец всё время на курке стынет. Верно дело: пуганая ворона — куста боится. Стреляный я и битый, лихой судьбой омытый.
— Случалось под пулями быть? — удивлённо вскинулся Егор.
— Окромя — «хищники», нас ещё кликали горбачами. Бывал за это золото в таких переделках, до сих пор вспомнить страшно… И стреляли меня и били не раз, и медведь чуток хребтину не сломал, благо нож под руку вовремя сунулся, а вот, не могу остепениться.
Зимой ишо терплю, но, как только сосульки носы повесили — меня колотить зачинает, в башке помутнение и суета. Как припомню родные шурфики, лоточек, кайлушечку, так уж сон не приходит. Всё-о… Ясно дело, покручусь, помечусь да и пошёл горе мыкать, видать, судьба такая неприкаянная, цыганская.
Вот подумай с другого конца. Был бы я, Игнатий Парфёнов, к примеру, в тихой деревеньке при бабе и хозяйстве. Как подумаю об этом — страх пробирает похлеще таёжного. Ить, как бы меня ни крутила лихоманка, как бы ни морозила и ни гнула — столько довелось дивного увидеть за жизнь.
С какими только людьми не перехлестнулся судьбой, с бедой и смертью миловался, а вот, не пропал… Может быть, в этом и есть смысл, в таком вот противлении нужде, болезням и страхам? Ведь я так закалился бродягой — как хороший топор!
Истинный Бог, хоть лёд, хоть камень, хоть чащоба — всё прорублю, достигну своей задумки, ясно дело…
На снегу спал без костра, в реках тонул промеж льдин плывущих, чёрным, как горелый пенёк, выходил, а никакая хворь не берёт. А другой, глядишь, разнежился у бабы под тёплым боком, и понесли милова на погост от случайной болячки.
Так думаю, что человек должен себя нарочно утруждать, блюсти в поджарости и непокое. Тогда не заплесневеешь, не закиснешь в пьянстве и не окочуришься. Ты вон глянь на неё, эту приблудную сучонку.
Думаю, она смекнула: лучше пристать к неведомым людям с ружьями, зверьё погонять и свежую кровицу лакать, чем в деревне на привязи хрипеть, беречь хозяйское добро до осенней охоты, изнывать в тоске на объедках.
Шельма-а… Башка у ей круто варит. Привязался я к ней за эти дни, прямо, как дитя своё жалко, не дай Бог что случится — в огонь кинусь за ней. Ты глянь, чё творит…
Верке надоели липучие кулики, она повалилась в мох и раскинула лапы. Видя это, птахи ещё поругались немного и угомонились, улетели по своим неотложным делам. Собака лишь тихонько поглядывала им вслед.
— Прикинулась дохлой, вот прокуда! — засипел смехом Игнатий и встал. — Дровишек айда соберём — и ночевать пора. Господи-и, да когда же я покой обрету, как вспомню, куда нам ишо добираться, волосьё на непутёвой голове дыбки встаёт, а ведь, прусь… И тебя сговорил, лихом меня помянешь к зиме, если живыми будем.
— Не помяну лихом, Игнатий, мне чай тоже обрыдло сидеть в этой Манчжурии. А тут — всё внове не нагляжусь. В охоте ещё бы воля была, без мяса не остались бы.
— Будет, брат, скоро будет такая воля, хоть из пушек пали круглый день. Ни единой души на сотни вёрст. А эвенки там — редкие. Приветливый народишко, последние штаны сымет для гостя, бабу свою отдаст, только дай подивиться на глупых люча,[3]
послухать новости.Вот уж их-то судьба не милует. Истинно калёный народ, справедливый. Дурили их раньше купцы безбожно, изводили спиртом. Счас вроде говорят, что новая власть берёт их под опеку. Надо думать, что крепнет и приживается эта власть…
Дойдут скоро у ей руки до этих мест. Погляжу, погляжу, да как только она хватится прииски открывать, добывать золото, и останусь тута. Хватит кутить, годы не те. Да и ничего там хорошего нет на чужбине, окромя страха за свой живот.
Коли примут и не будут поминать прошлое — артельку сколочу, золото любой власти нужно, ясно дело. Грех ево уносить с родной земли, шлюх за нево покупать… Да счас оно, вроде ничейное, никто им не занимается всерьёз.
И натуру свою не могу отвернуть. Пока его со мной нет, золотья, вот, как счас, праведно кумекаю, только почую в котомке или на шее кожаный мешочек-тулун, ево тяжесть — вертятся в глазах те девки в кабаке, дёргают ногами, как рукой зовут из этих снегов к себе под бок. Надо хучь раз жениться. Может, остепенюсь.
— Ты что, и не заводил семью? — поразился Егор.
— Да, брат, лихоманка меня побери, всё ить некогда. Зимой гуляю, а летом ноги бью, так жисть и пролетела боком, не углядел.
Натащили к биваку сухостоя и приготовили ночлег. Верка куда-то подалась в сопки, вскоре залилась там, призывая к себе. Егор дёрнулся было к ружью, но Игнат осадил:
— По рябчикам она голосит, не ходи без толку. По зверю у ней злей и грубей работа. Они счас её надурят и разлетятся. Займись лучше жратвой, а я сёдла погляжу, кабы что не сломало в дороге.
Действительно, голос собаки вскоре затих, и она вернулась уже впотьмах, мокрая от росы, с вываленным набок розовым языком.