Маркин, на случай осенней мороси, был одет, поверх меховой справы, в просторную камлейку из ровдуги — оленьей замши, с орнаментом. На ногах — короткие олочи из неё же, к поясу привешены изукрашенный кисет и узкий якутский нож в деревянных ножнах. На голове — малахай из волка.
— Капсе, удаганка, — обратился Маркин к жене Степана и весело засмеялся, — разводи священный огонь, шаманить будем.
— Т-ы-ы-ы-й! — хмуро огрызнулась женщина. — Ты шибко дурной урянхай. Совсем ты абаасы — злой дух.
Егор впервые услыхал её голос, хриплый, надтреснутый и какой-то страшный. Игнатий на его вопрос, что такое удаганка, негромко ответил косясь на Лушку:
— Шаманка это по-ихнему. Как наша баба-яга. Ишо увидишь иё моленья, ясно дело, свихнуться впервой можно. Она, к тому ж, эмирячка. Начнёт бесноваться, пена на губах, беда…
Эмирячка — это не познанная никем болезнь такая — северная истерия. Одна завоет — все разом бабы обезумеют. От чего это? От холодов ли долгих, от пространств больших иль забитости — не ведаю. Одни ихние духи знают. А урянхай — древнее название якутов.
Маркин, наконец, отвязался от бабы и подошёл. Гость долго беседовал с Парфёновым наедине, потом торопливо взгромоздился на лошадь и погнал её: «Са! Са! Са!»
После этого визита, Игнатий успокоился, стал веселее, балагуря с Лушкой да Ванькой. Через две недели откочевали опять на реку Тимптон.
Игнатия везли на нартах, кости уже начали срастаться, видно, помогало целебное каменное масло, которое заставляла пить Ландура.
16
Подступающая зима сваляла травьё в старушечьи космы, вызолотила листья березняков, жёлтым огнём запалила лиственницы. Вода в реке проглядывалась хрусталём до самого дна. Зябкий ветерок всё чаще сорил крупой ещё робкого снега.
Томилась на взгорках переспелая ягода, прокисали старые грибы, источая по ясному лесу сладковатый дух, только полчища молодых маслят завоёвывали цветастую землю, их побивало заморозками, но, народившиеся за тёплый день, они опять рассыпались густыми кучками.
Стонущим клином нагрянули первые журавли, стронутые холодами из тундры, покружились в просторном безоблачном небе и сели за реку на болото. Их многоголосый переплач томил душу отчаянной печалью.
Как в необозримом храме, горестно отпевали они помершее безо времени лето, курлыкали и причитали, навевая скорбь.
В продымленном чуме, на шкурах, сатанел от бездвижья Игнаха-Сохач, уродливо выставив сжатую ремнями и деревом ногу. Егор, для разнообразия, ходил на охоту и ловил в Тимптоне жирующих тайменей на искусственного мыша.
Один попавшийся зверило чуток не утянул его в яму, пришлось черкнуть ножом по натянутой тетиве бечёвки и лишиться добычливой снасти. Егор накоптил в дыму костра добрый куль жирных ломтей рыбы: отъедался и отдыхал.
Верка пропадала с собаками в тайге, крепко верховодила кобелями и трепала их за непослушание. Стая всё больше сплачивалась и свирепела, загоняла сохатых на скалистые отстои, к чуму. Одного горбача убили прямо в таборе.
Лушка и удаганка Ландура врачевали обезножевшего мужика диковинными средствами, заставляли пить разные настои из кореньев, от воняющего овечьим пометом каменного масла приискатель плевался, и не ко времени тянуло его на молодое баловство с Нэльки.
Он уже выползал сам к костру. Зачастую привечал Егора в разговорах. Строил планы на будущее.
— Кажись, вскорости остепенят кобылок, — мечтательно рассуждал у вечернего костра.
— Каких кобылок? — не понял Егор.
— Да всё таких, как мы с тобой. Приискателей. Ежель государство новое принялось за эти края, не отступится, вот поглядишь. И некуда больше вольному старателю податься, токма на Аляску. Так земля там вовсе чужая, ясно дело, не попрёшь ноги бить. Беда-а…
А может быть, и тут сгодимся, Егор? Отыщем им золотые ручьи, вот, мол, откупаемся за свои неразумные грехи. Берите готовое, да волюшку не отымайте…
— Не знаю, Игнатий… по матери скучаю, страсть как… Забьет её отец без моего надзору напрочь. Хочу податься домой, да, может, сговорю их перебраться на эту сторону границы.
— Пропадёшь без меня в дороге, — уверенно заключил Парфёнов — ить тебе боле семисот вёрст пеши топать! Пеши — это, брат, не на пароме сигать мимо скал, куда тяжелей. Думай, брат, зимовать. Стёпке золотишка дадим, пущай поболе закупит харчишек. Охотиться будешь.
— Нет, Игнатий, пойду, всё же. Не отговаривай. Завтра тронусь. А весной я тебя на старом месте, куда мы приплыли, буду искать.
— Гляди, ясно дело, сгинешь! Зима тут неугадливая, может и счас так налететь, не пролезешь пеши по снегам. Не упорствуй, дело гутарю. И лошадей нету у Маркина. Бертин забрал.
— Нет, уйду. До снега выберусь. А то и по льду реки…
— Настырный ты, казак, ясно дело, я сам такой дуролом. Если бы не поломал копыто — убёг бы без раздумий. Принеси мой винчестер и нож… Вот так, — он умостился и стал чертить на прикладе кончиком ножа карту Тимптона, — глади не промахнись, дуриком не сверни в его притоки: Чульман, Горбылях, Иенгру.