И у меня закралось подозрение, что и одного класса, как отец уверял, он не заканчивал. Слишком смутно представлял себе учителей, уроки — поражали его вещи совсем уж элементарные. И я думаю со времени той политучебы, что ни в какую школу никогда он не ходил. Подозреваю, что моя бабушка Мария Александровна, воспитательница детского дома, сама занималась с младшим сыном и научила его грамоте. В старшем сыне (гостям в довоенном Переделкине бабушка представляла его так: “А это старший брат Павла Филипповича Сеня”) угадывалось, что класса три он окончил, а в отце и первый класс не просматривался. Автором статьи об отце в литературной энциклопедии В. Кардиным, пожалуй, страсть отца к самообразованию сильно преувеличена. Я все же видел людей, сделавших себя, как, скажем, Александр Остапович Авдеенко, с детства трудившийся на шахте, а затем (уже автором нашумевшего романа “Я люблю”) машинистом, — количество прочитанных им книг и перечень проштудированных авторов меня всегда изумляли; ни я, ни сын Александра Остаповича, мой друг Саша, и четвертой части им прочитанного не осилили (с нашим-то университетским образованием). Про моего отца этого не скажешь. Но книги он любил — и собрал завидную для многих библиотеку. Себя он ни в коем случае не позиционировал ни рабочим, ни тем более крестьянином — и тесно общаться хотел только с такими людьми, как Чуковский или философ Асмус (наивный Валентин Фердинандович давал отцу книги Шопенгауэра — и отец искренне расстраивался, что смолоду этих книг не прочел, но не прочел он их и в старости).
На единственной подаренной отцу своей книжке Эммануил Генрихович Казакевич сделал надпись, связанную с их общим изучением основ марксизма-ленинизма.
Эммануил Генрихович был человеком ироничным, всей интеллигенцией цитируемым остроумцем. Но все же на Ленина ирония его не распространялась — чему залогом “Синяя тетрадь”, трудно тем не менее проходившая в печать.
С Казакевичами наша семья соседствовала еще дважды — в Переделкине и в Лаврушинском (на одной, между прочим, лестничной площадке). Но тех отношений, что вроде бы завязались на Беговой, не продолжилось.
Я был свидетелем их единственной встречи в электричке по дороге в Москву. Чувствовалось, что говорить им особенно не о чем. Отец все же спросил: “Чего это не на машине?” “Хочется иногда отдохнуть от общества своего шофера — и жены, в общем, тоже…”
Потом Казакевич тяжело заболел — и лежал (время от времени забираемый в клинику) на московской квартире. Когда совсем уж ему сделалось плохо, писатели установили круглосуточное дежурство возле больного. И моя матушка тоже ходила на такие дежурства.
Некоторое участие принял и я. Маргарита Иосифовна Алигер попросила помочь нести Казакевича в карету скорой помощи (почему-то мне сейчас кажется, что нести Эммануила Генриховича надо было вместе со специальной кроватью, одолженной в клинике).
У меня сидел приятель — двоюродный брат Миши и Бори Ардовых по прозвищу Зиба (от фамилии Зигберман), врач по профессии. И мы вместе с Андреем (настоящее имя Зибы) вошли в комнату к больному.
У Казакевича было желтое, как у японца, лицо — и он смотрел на меня иронически-скорбными глазами: догадывался, что, раз позвали на помощь соседского мальчика (мне было двадцать два года), дело плохо.
На лестнице начались препирательства между родными и медиками: родные запрещали нести ногами вперед, а медики шипели, что наклон койки при спуске по ступенькам вниз для головы (если нести вперед головою) не слишком хорошо. Больной что-то сострил насчет того, что скользить по наклонной плоскости он не привык.
У Заболоцкого кроме сына Никиты (с которым, студентом второго курса, я расстался в трамвае на Пресне, чтобы через много лет встретиться как старик со стариком, но я все равно был младшим стариком) была прелестная дочь Наташа. Она очень нравилась моей матушке, и матушке хотелось, чтобы Наташа вышла замуж за пасынка Гроссмана Федю (Федя с Наташей, по моим наблюдениям, ходили однажды вместе в театр).
Но судьба приберегала нам сюжет, связанный с двумя этими семьями, поинтереснее.
Вдруг открылось, что Екатерина Васильевна, жена Заболоцкого (“лучшая женщина из всех, каких я встречал”, — сказал о ней сказочник Евгений Шварц), и Василий Семенович любят друг друга настолько, что в своих прежних семьях оставаться дольше не могут.
Все нюансы этой любви переданы в романе “Жизнь и судьба”.
Скажу лишь о своих личных впечатлениях. Я, находившийся в полной власти эгоизма юности, впервые столкнулся с любовью взрослых (иначе не воспринимал Екатерину Васильевну и Василия Семеновича) людей. Смеха она у меня не вызывала, как у домработницы Гроссманов немолодой женщины из деревни, тоже Наташи (“Мне, что ли, влюбиться”, — шутила она, — наши кухни соединял остро пахнувший кошками тамбур черного хода). Но известное недоумение я испытывал: если прелесть Екатерины Васильевны была и для меня в мои годы очевидна, то привлекательность Василия Семеновича стала яснее только после того, как сыграл его в Штруме Сергей Маковецкий, загримированный под Гроссмана.