Как-то на Ордынке (Виктор Ефимович отсутствовал) Галкин вдруг вышел из-за стола и скрылся в кабинете хозяина. Я из любопытства заглянул к нему — и очень удивился, застав его печатающим на машинке Ардова-старшего.
Гена, оказывается, решил немедленно написать письмо Лейбзону.
До сих пор помню начало письма: “Здравствуйте, дорогой Ленечка! Вы нам не пишете, не интересуетесь нашими делами. А дела неважные… [Галкин, разумеется, прибег к более резкому эпитету, но я стараюсь сократить количество неприличных слов в тексте, все же повествую о людях с университетским образованием.] Дело в том, — продолжал Геннадий, — что наш обозреватель Слон очень недоволен своим начальником Авдеенко…” На этом письмо прервалось (и дальше не продолжилось) — видимо, так же внезапно, как сочинить письмо, автору захотелось теперь выпить водки.
Так мы и не узнаем, в чем же, по мнению Галкина, заключалось мое недовольство первым начальником.
На самом деле никаких причин быть недовольным Авдеенко у меня быть не могло.
Даже любопытно бы теперь представить, каким бы вырос я в Переделкине, не случись такого старшего друга, как Авдеенко.
Вообще-то мое неуклюжее, рассеянное и не всегда детское по ощущению себя детство никак вроде бы не обещало мне самой близкой — и на всю жизнь — дружбы с наиболее заметными по удали, лихости, ловкости, велосипедному (а затем и автомобильному) суперменству ребятами, как Шуня Фадеев и Саша Авдеенко.
Правда, с Шуней я начал тесно дружить уже взрослым — но как-то весело, сам себя в том убедив, подверстал свое, им незамеченное, детство к зрелой нашей неразлучности.
И мне кажется, что к наступившей позднее дружбе с Фадеевым я подготовлен был намного раньше начавшейся дружбой с Авдеенко.
В конце минувшего века на дне рождения Авдеенко гости, что были меня постарше, вспоминали давние времена в Переделкине — и я себя снова почувствовал среди них самым младшим.
Жена Игоря Кваши Таня Путиевская — вроде бы вчера еще девочка из соседней с Авдеенко дачи — своим девичьим впечатлением от лета то ли пятьдесят первого, то ли пятьдесят второго года и поделилась: как ездила на велосипеде тройка юношей в красных майках — Шуня Фадеев, Саша Авдеенко и Саша Семин с госплановской дачи — и называли их за цвет маек “красненькими”.
Прошло чуть больше десятилетия в наступившем веке — и мы с Таней (уже без ушедших один за другим Авдеенко и Кваши) вспоминали снова красненьких велосипедистов, но теперь уже вместо испарившегося из ее памяти Саши Семина — выдержанного, вроде Авдеенко, малого — появился я. И мне совсем не хочется возражать доктору Татьяне Семеновне Путиевской — и не воспользоваться случаем въехать в миф на чужом велосипеде.
Из-за существенной поначалу разницы в летах я отстал было от Авдеенко в темпах взросления — я только-только школу окончил, а он через год женился. На факультет журналистики пришел — а он уже закончил университет.
Перед моим завершением университета и некоторая пауза в отношениях возникла, могли отвыкнуть друг от друга. Но в АПН все выглядело продолжением детства — он в качестве заведующего оставался для меня все тем же старшим другом. И вроде бы не в чинах было дело, а по-прежнему в чисто возрастном старшинстве. И подчинение ему казалось мне естественным.
Конечно, я и заигрывался, и о себе, может быть, возомнил, забывая, что публикацией материалов, позволявших возомнить, обязан был Авдеенко.
Поэтому недовольство, замеченное Галкиным в письме Лейбзону, было показным — и разрешенным тем же Авдеенко, поощрявшим меня из сохраненных с детства добрых чувств.
Я искренне считал, что и со всеми начальниками в дальнейшем у меня сложатся такие же, как с Авдеенко, отношения. Но ни один начальник не захотел терпеть моего вольномыслия и самомнения.
На четверть века я остался без штатной работы.
Изображать начальника у меня получалось лучше, чем у Авдеенко (в АПН я оставался вместо заведующего, когда он уезжал раза три за летний сезон в Коктебель).
Ему, правда, ничего и не надо было изображать: он рано нашел стиль поведения, исключив на служивых людях выплески вспыльчивости, свойственные ему, например, во время игры в футбол, демонстрируя неторопливую выдержку, равно импонирующую и начальству повыше, и подчиненным.
Изобразить начальника я мог, но не ощущал себя им, как не ощущал себя и подчиненным: всякое подчинение виделось мне унизительным.
Оставаясь без постоянной службы (и соответствующих доходов), я тем не менее физически полнел — и фактура, годная скорее для начальника, вероятно, тоже становилась помехой при попытках поступить куда-нибудь рядовым сотрудником.
Но вот через два с небольшим (насчет четверти века я чуть перегнул) десятилетия — и я начальник.
Мишарин занимает огромный кабинет бывшего редактора с “вертушкой” в специальном зарешеченным ящичке под замком. А мне сделали кабинет рядом, выселив библиотеку.