О том, какие вокруг него были люди, если подходить к ним с той же предвзятостью, как подходили (и подходят некоторые) к Валентину Петровичу, рассказывать можно бесконечно. Но я приведу (в откровенной запальчивости) только один, всех наверняка шокирующий пример.
Не хотелось мне этой истории рассказывать — все равно не так поймут, — но решился из-за того, что сам к ней отношусь по-иному, чем тогда, тысячу лет назад, в начале пятидесятых, в середине минувшего века.
И я бы все равно ее не рассказал (и переменив к ней первоначальное отношение), не разболтай о случившемся тогда непосредственный участник казни, известный график Павел Бунин — в ту пору, кстати, совсем не известный, ходивший босиком, круги под глазами, привеченный Корнеем Ивановичем, но, по-моему, не слишком уважаемый им: помню его смех, когда художник сказал, что не такой уж он все же дурак, — чуткого к слову Чуковского рассмешило, что “не такой уж”, притом что “все же”.
Конечно, всего бы интереснее мне было узнать, как интерпретировал этот случай в дневнике сам Корней Иванович. Мне почему-то кажется, что была такая запись. Но Люша (Елена Цезаревна) эту запись купировала. Для всей родни Корней Иванович был вне критики. Хорошо помню, что Женя не меньше меня поражен был случайно увиденным. Но ничего осуждающего деда он ни в ту минуту, ни позднее не произнес.
А вот график Бунин, думается, досочинил, рассказывая, что сказал, взглянув на мокрого мертвого кота, Корней Иванович, — в смысле, что вот и сам, может, будешь лежать скоро.
Я видел, как шофер Геннадий Матвеевич закапывал труп возле бочки, вытряхнул кота прямо из одеяла, завернутым в которое они его топили…
Мы с Чукером шли к ним на дачу, вдрызг рассорившись, и я шел забирать какую-то свою вещь, у него оставленную.
И оторопели — или что там еще с нами было, — когда увидели возле бочки под водосточной трубой троих: Корнея Ивановича, шофера и художника. Кот был, повторяю, завернут — и кота мы не видели, но почему-то сразу сообразили, что происходит. Мы ничего друг другу не сказали, но перемирие состоялось тут же (слов не потребовалось) — и никогда к этому случаю в разговорах не возвращались.
Меня не столько поразила жестокость хорошо знакомых мне людей, сколько обида за кота. Душила, мучила, жгла: зачем через прошедшие десятилетия искать подходящие глаголы?
Готов искать объяснение в простонародных генах. Такая ли уж новость для деревни — казнь домашних животных за какую-либо провинность (сожрал же что-то у Корнея Ивановича кот, вызвав у владельца сожранного охотничий задор — изловить злоумышленника; я же не видел, кто из них ловил кота одеялом, не знаю, кто руководил действиями остальных).
Чехов, над книгой о котором Чуковский работал всю жизнь, Чехов, который служил для Корнея Ивановича моральным ориентиром (выражаясь высокопарно), Чехов — человек, в котором иностранные биографы, на чьи-то же свидетельства опираясь, обнаруживали черты, ускользнувшие (по незнанию или сознательно) от исследования нашего старейшего соседа, в шутку писал Ольге Леонардовне из Ялты, что отстреляет всех кошек. Корней Иванович мог одолжить у внука мелкокалиберку — дед, кстати, сердился на Женю, перестрелявшего в охотничьем азарте всех птиц на участке, — и пальнуть из нее в нашкодившего кота. Но он пошел другим путем. Возможно, Бармалей, которого собирался одолеть Чуковский на страницах в пух и прах раскритикованной сказки, не из пальца им высосан.
Легко ведь можно было и забыть за десятилетие этот эпизод или никому о нем не рассказывать и помнить только то, что стоит помнить.
Помнить сделанное Корнеем Ивановичем, помимо литературных трудов его на радость миллионов детей, строительство (за свои средства) библиотеки, приглашение жить к себе Зощенко (так в Переделкино и не приехавшего), хлопоты за Бродского, чьи стихи, между прочим, не так ему и нравились, приют, данный им Солженицыну в трудные для него времена, денежная помощь массе людей.
И я это помню — прежде всего.
А шокирующий пример привел исключительно в полемике с теми, кто решает, какой человек тот или иной писатель в зависимости от того, мил он тебе (по личным соображениям) или нет. Тебе ли, между прочим, решать, тот он или иной?
Допускаю, судя по записям Елены Сергеевны Булгаковой, что Валентин Петрович в нетрезвом виде бывал неприятен — мало кто (знаю по себе) в таком виде особенно приятен в кругу трезвых или тех, кто лучше переносит алкоголь.
В нетрезвом виде я видел Катаева лишь однажды, не очень еще хорошо тогда понимая про пьяных (мне было лет пять). Он сказал моему отцу (они, вероятно, выпивали у нас на даче): “Ты бы меня лучше… назвал, чем беллетристом”. Я не знал, что такое… (Помнил только на улице услышанную стихотворную строчку: “Из ресторана вышла…, глаза ее посоловели…”. Я и дальше помню, но раз идет у нас борьба против непечатных выражений, то зачем их нарочно втискивать в печать). Я не знал и что такое беллетрист. У меня нет музыкального слуха, но слух на слова есть — все услышанные мною за жизнь слова помню.