По возвращении из Пребоде аббат де Спонд испытывал непрерывные горести, которые он глубоко таил в душе, ничего не говоря о них племяннице; он излил свою душу одной лишь мадемуазель Арманде и признался ей, что предпочел бы, если уж на то пошло, шевалье де Валуа этому, с позволения сказать, господину дю Букье. Никогда милейший г-н де Валуа не разрешил бы себе бестактно идти наперекор бедному старику, которому осталось жить считанные дни. Дю Букье все в доме уничтожил. Скупые слезы навернулись на потухшие глаза аббата, когда он рассказывал:
— Мадемуазель, у меня нет больше моей тенистой аллеи, которая пятьдесят лет служила мне местом ежедневных прогулок. Мои любимые липы спилены. В час моей смерти Республика еще раз является мне в образе грозного разрушителя домашнего очага!
— И все же будьте снисходительны к племяннице, — вмешался в разговор шевалье де Валуа, — республиканские идеи — первая ошибка молодости, которая ищет свободы, а находит самый страшный деспотизм, деспотизм бессильной черни. Ваша бедная племянница не по вине наказана.
— Что будет со мной в этом доме, где на стенах намалеваны голые плясуньи? Как я обрету мои липы, под сенью которых я читал молитвенник?
Подобно Канту, потерявшему нить мыслей, когда срубили сосну, на которую он привык смотреть во время размышлений, бедный аббат не мог вдохновиться молитвами, проходя по аллеям, лишенным тени, — дю Букье приказал разбить английский сад!
— Так лучше, — говорила г-жа дю Букье, вопреки собственному убеждению, покорствуя аббату Кутюрье, который предписывал ей угождать супругу.