– Была у вас честь, да отошла. Делал я вам честь, бывал у вас. У вас в комнате-то было светлее оттого только, что я тут.
Послушайте! Да, ведь, это же Людовик XIV и в то же время сам свой собственный Боссюэ!
Ведь, это Боссюэ в одной из надгробных речей на прекраснейшем языке развивал величественную мысль, что господь бог занимается только судьбой принцев, а судьбой простого народа предоставлено заниматься принцам.
– Кому нужно для вас, для дряни, законы писать? Мелко плаваете, чтобы для вас законы писать!
Ведь, это же мысли Боссюэ, только, конечно, иначе выраженные, – я думаю!
Чтобы все эти изречения какого-нибудь Ахова запомнились так, как они запомнились мне, – нужно их произнести Константину Александровичу!
Произнести с таким глубоким убеждением, какое вкладываете в них вы!
Что за картина забавного «горделивого помешательства!».
И за нею скрылся, исчез издевщик, чуть не изверг – самодур.
И вот этот человек, пропитанный столь величественными мыслями, плачет.
Забавно для нас.
Горько для себя.
И искренно плачет у вас, Константин Александрович.
Не на посмеяние вы даёте в эту минуту вашего клиента. Он горько и искренно плачет у вас:
– Как жить?! Как жить?! Родства народ не уважает, богатству грубить смеет!
И мы понимаем его.
Смеёмся, но понимаем, что он это искренно:
– Умереть уж лучше поскорее, загодя.
Что он совершенно уверен в близости светопреставления, раз «они не лежат в ногах у него по старому».
Умереть! Всё равно, ведь: разве свет-то на таких порядках долго простоит?!
Искренние слёзы вашего Ахова говорят о глубоком его убеждении.
И мы понимаем, откуда родилось это убеждение и почему стало оно таким глубоким?
– С начала мира заведено! Так водится у всех на свете добрых людей! Это всё одно, что закон!
– Я – почтенный, первостатейный! Мне в пояс кланяются!
«Он ли виноват, или родители его?»
В поклоне столько же развращённого, сколько разврата в приказании кланяться.
Его искалечили. Он искалечит других.
Его греха ради не наказывают человека.
– Дела твои осуждаю, но не тебя! – говорят наши сектанты прибегающим к ним преступникам.
Выставляя целую серию самодуров в смешном, жалком виде, вы клеймите самодурство, – но для каждого отдельного человека у вас есть доброе слово и доброе чувство, в котором нуждается, на которое имеет право всякий человек.
И вы, делая это, прекрасный и великий артист, продолжаете то же дело, какое делал прекрасный и великий писатель, нашедший в вас достойного исполнителя.
Не удивительно ли на самом деле?
Островский осмеивал московское купечество, – и именно московское купечество любило его.
Любило, вероятно, за то, что за насмешкой над бытом, над законами жизни видело снисходительную, человечную улыбку жертвам этого быта.
И тем, кого калечат, и тем, кто, будучи искалечен бытом, сам невольно калечит других.
В Островском находили они своё обвинение и своё оправдание.
Так подсудимый уважает в судье справедливость и любит милосердие.
Я не остановлю долго вашего внимания на пьесе «Не в свои сани не садись».
Что за неприятное название!
Какая не буржуазная даже, а уже мелко мещанская ничтожная мораль.
Почему это «не в свои сани не садись», когда весь прогресс только и основан на том, что люди хотят «сесть не в свои сани»?
Если бы каждый сын кухарки мечтал только сделаться поваром, – весь мир превратился бы в свиней, ушедших в свою грязь.
Мы не можем сочувствовать ни идеям, ни морали Русакова.
Ни торжеству такой идеи.
Но вы, великий чародей защиты, сквозь эти давно отжившие идеи и взгляды Русакова, умеете показать такую вечную красоту любви, нежности, мягкости, – что, не разделяя мыслей вашего «подзащитного», мы разделяем его чувства, его горе огорчает нас, далёких ему людей, а его торжество нас радует.
Послушайте! В трагедии между отцами и детьми по большей части бывают побеждены отцы, и это поражение бывает так тяжело для отцов, – что удовольствие – увидеть хотя одного отца, в виде исключения, не убитого в этой битве.
Да ещё в особенности такого милого, сердечного и мягкого под внешней суровостью отца, каким вы играете Русакова.
Если в других пьесах Островского театр смеётся, когда вы плачете на сцене за героя, то здесь, когда ваш Русаков плачет, зрительный зал не может удержаться от слёз.
Всемогущество: заставлять смеяться и плакать.
Ведь, и в идеях Лира мало симпатичного, пока он не продрог в степи. Но слёзы! Слёзы Лира! Какие алмазы короны сравняются с этими брильянтами!
Венцом из слёз покрыли вы и вашего скромного Русакова, Константин Александрович, и сумели сделать нам близким чужого и чуждого человека, как умеют сделать это большие защитники людей.
Если бы на свете была справедливость, – среди братин, венков и кубков вам должен был бы быть поднесён заслуженный вами серебряный значок присяжного поверенного honoris causa.
Ещё одно слово.
Говоря о разных ваших подзащитных, я всё время говорил, в сущности, о вашем одном, вечном, бессмертном клиенте.
Александре Николаевиче Островском.
Против него много обвинений: и устарел, и отсталый, и быта такого нет. И быт совсем не нужен.