Из прошлых рифмачей у нас он не 1;
Хоть родом он москвич, а пишет как Мор 2.
Его стихами ты себе хоть нос у 3.
Ему докажешь ли, как дважды два 4,
Что врет он. Ничего! Он врать начнет о 5.
У всех людей пять чувств: в нем с глупостью их 6.
Доселе на земле чудес считали 7;
Но чудо ведь и он, так смело ставьте 8.
Ему подобного, иди хоть за три 9
Земель, не сыщешь: он без единицы 10.
А вот другая шалость, найденная в той же тетрадке:
Как?
Лука Лукич уж не дурак?
Что ж?
На человека он похож?
Ба!
И знает он, что б-а-ба?
Ой,
И стал он малый деловой?
Ну,
И он нашел себе жену?
Эй,
И он отец своих детей?
Вот полоса так полоса:
Теперь я верю в чудеса.
Кстати помянуть здесь и Неелова. Он, между прочим, любил писать амфигури, и некоторые из них очень удачны и забавны. Это последнее свойство – отличительная черта если не таланта, то способности Неелова. Забавность, истинная и сообщительная веселость очень редко встречаются в нашей литературе. А между тем в русском уме есть жилка шутливости: мы более насмешливы, чем смешливы, преимущественно на письме. Чернила как-то остужают у нас вспышки веселости. На русской сцене мало смеются и мало смешат.
У французов называются
Это было писано в 1813 году. Тут был забавный куплет о французских маршалах Даусте (рифма была куст) и Удино, но это рифмы не скажу. В это время все содействовало патриотизму поражать врага: и лубочные народные карикатуры, и, пожалуй, лубочные стихи, которые на этот раз с большей меткостью попадали в цель, чем оды Державина.
В то самое время Неелов имел тяжбу, которая рассматривалась в Правительствующем Сенате. Дело длилось. Неелов излил меланхолические чувства свои в заключительном куплете своего амфигури:
Неелов, истинный поэт в своем роде, имел потребность перекладывать экспромтом на стихи все свои чувства, впечатления, заметки. Он был русская Эолова арфа, то есть народная игривая балалайка.
Неелов два раза был женат, но детей не имел; а сердце а priori было очень чадолюбиво. Вот как эта любовь выразилась однажды:
Этот поэт, по вольности дворянства и по вольности поэзии, не всегда был разгульным циником. Он иногда надевал и перчатку на правую руку и мадригальничал в альбомах московских барышень. Вот что написал он во время грозы:
Я говорил о балалайке: это напоминало мне рассказ Американца Толстого. Высаженный на берег Крузенштерном, он возвращался домой пешеходным туристом. Где-то в отдаленной Сибири напал он на старика, вероятно, сосланного: он утешал горе свое родными сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но еще лучше играл на своем доморощенном инструменте. Голос его, хотя и пьяный и несколько дребезжащий от старости, был отменно выразителен. Толстой помнил, между прочим, куплет из одной песни его:
И на этом