Когда в некоторых журналах наших встречаются (а встречаются часто) французские слова и поговорки, вкривь и вкось употребляемые, это всегда приводит мне на память рассказ Толстого. Он ехал на почтовых по одной из внутренних губерний. Однажды послышалось ему, что ямщик, подстегивая кнутом коней своих, приговаривает: «Ой вы, Вольтеры мой!» Толстому показалось, что он обслушался, но ямщик еще раза два проговорил те же слова. Наконец Толстой спросил его: «Да почем ты знаешь Вольтера?» – «Я не знаю его», – отвечал ямщик. «Как же мог ты затвердить это имя?» – «Помилуйте, барин: мы часто ездим с большими господами, так вот кое-чего и понаслушались от них».
Была и царствовала в Варшаве знакомая и Петербургу женщина, от природы и от обстоятельств поднятая на высокую общественную ступень. Она не была красавица ни по греческому образцу, ни по каким другим пластическим образцам. Живописец и ваятель, может быть, не захотели бы посвятить ей ни кисти своей, ни резца: могущество и очарование прелестей ее остались бы для них неуловимыми.
Можно сказать, что красота сама по себе, а прелесть сама по себе. Есть яркие, роскошные цветы без благоухания; есть цветы, не бросающиеся в глаза, не поражающие своей стройностью, своим блеском, но привлекающие к себе и пропитывающие кругом себя воздух невыразимым благоуханием. Приближаясь к ним, уже ощущаешь силу очарования их, и чем долее остаешься в этой атмосфере, тем более чувством, умом, душой проникаешься ею и предаешься ей. Даже заочно, даже вдали, и по пространству и по времени, это влияние, это таинственное наитие не совершенно теряет силу свою. Перебирая в памяти былое время, случайно наткнешься на один из этих знакомых образов, и вдруг обдаст тебя душистым веянием. Так в старой шкатулке своей найдешь неожиданно забытую, но заветную вещицу, женскую записочку, женскую перчатку, платок, еще сохранивший запах духов, употребляемых той или другой владычицей твоей, и при этом запах восколеблется и воскреснет целый мир воспоминаний и преданий сердечных. Есть польское выражение, которым вознаграждается в женщине недостаток полновластной красоты, а именно говорят о ней, что она bardzo zgrabna: и многие полячки довольствуются, и хорошо делают, что довольствуются этой приметой, особенно и почти исключительно свойственной польской женской натуре. Эта примета господствующим и очаровательным образом выдавалась в княгине и графине, о которой завели мы речь.
Говорим
Но кто знал ее ближе, видел в ней и другие свойства, искупающие, по крайней мере, в глазах постороннего, отступления от общественной дисциплины. Она была отменно добрая, благотворительная и честная, если не жена, то женщина, даже набожная в своем роде. И набожность ее, несмотря на ее увлечения и, скажем прямо, слабости, не была в ней ни ханжеством, ни обманом, ни лицемерием. Она была набожна, потому что в слабости своей имела нужду в опоре, в убежище покаяния, может быть, и скоротечного, но не менее того, на данную минуту, успокоительного и освежающего.
Ригористы, строгие духовные законоучители не могут признавать подобную набожность за настоящую и требуемую церковным и нравственным уставом, и они вполне правы со своей точки зрения и с точки зрения истины. Но мы не предпринимаем здесь фенологического рассуждения на эту тему. Мы просто списываем или фотографируем подлинник, который имели под глазами, и подлинник, несмотря ни на что, особенно сочувственный.
Итак, как бы то ни было, она имела про себя набожность мягкосердечную, так сказать, общедоступную, домашнюю, ручную, к которой прибегала она во всех обстоятельствах жизни и в которой находила минутное успокоение волнению своему, а может быть, и минутное очищение своей внутренней атмосферы.