На другой день Арендт приехал к нему, торопливо (как делал он все) всунул ему в руки часы и просил о дозволении удержать одну записку.
Выздоравливающих он не баловал. «Вам лучше, – говаривал он, – я к вам более ездить не буду: у меня есть другой, опасно больной, который меня теперь гораздо более интересует, чем вы. Прощайте!»
На бедный русский чиновный люд пало нарекание во взяточничестве. Это любимый конек нашей бессребреной публицистики и журналистики. Они на этом коньке разъезжают, гарцуют, рисуются, подбоченясь, с презрением и отвагой. Оно, пожалуй, и так: греха таить нечего. Взяточничество у нас один из способов пропитания, а пропитать себя нужно, потому что каждому жить хочется и дать жить жене и детям.
Но что же в самом деле взяточничество? Один из видов недуга, известного под именем любостяжания и сребролюбия. Но разве этот недуг исключительно русский? Не есть ли он поветрие, общее всем народам и всем обществам; да и болезнь-то не новая, не плод испорченности новых нравов и распущенности. Еще Апостол сказал: «Корень бо всем злым сребролюбие есть». При Адаме денег еще не было, а были яблоки, а Адам, искусившись яблоком, был первый взяточник.
NN говорит, что дипломатия дело хорошее и нужное, но она хороша, пока о ней, как о Кесаревой жене, ничего не говорят, а заговорит ли она вслух или о ней громко заговорят, то уж быть беде: значит, собираются громовые тучи, а дипломатия редко бывает благонадежный громовой отвод. Часто перья дипломатов приводят к войне, а пушки к миру. Первые иногда так запишутся, что иначе разнять их нельзя, как допустив руки до драки; другие до того выпалятся и так много перебьют народа на той и другой стороне, что и побежденные, и побеждающие нуждаются в мире.
Руссо употребляет где-то выражение mal-etre, в противоположность bien-etre. И у нас можно бы допустить слово
В Москве много ходячего остроумия, этого ума, qui court la rae, как говорят французы. В Москве, и вообще в России, этот ум не только бегает по улицам, но вхож и в салоны; зато как редко заглядывает он в книги. У нас более устного ума, нежели печатного.
Многие человеческие возвышенности, известности, знаменитости, как и высшие горы, бывают величественнее и поразительнее, когда смотришь на них издали, а не вблизи. Это также своего рода декорации, которыми должно любоваться из партера, а не в кулисах. Белая гора (Mont-Blanc) пленяла меня более и приковывала мои глаза, когда глядел я на нее из Женевы, нежели когда глядел из долины Шамуни.
Талейран, во время посольства своего в Лондоне, был очень любим и уважаем. Он умел подделаться под англичан, а вместе с тем, умом и прославленным острословием своим, внушал им почтительный страх.
Однажды на вечере у леди Пальмерстон собрался он уехать ранее обыкновенного. «Куда же вы так спешите?» – спросила хозяйка. «Мне хочется завернуть к леди Гохланд». – «Зачем?» – «Pour savoir se que vous pensez» (чтобы узнать, что у вас на уме). Талейран не только высказал свое знаменитое слово: La parole a ete donnee а l'homme pour deguiser sa pensee (дар слова дан был человеку, чтобы прятать и переряжать мысль свою), но видно, что он применял его и на практике в отношении к другим.
Талейран подарил Пальмерстону собственноручную записку Наполеона (разумеется I-го), которою предписывалось уполномоченному от него, во время Амиенских переговорах (1802 года),
Бунсен, дипломат, теолог и немецкий ученый, не имел ни чопорности и потаенности первого, ни сухости и проповедничества второго, ни глубокомысленной и кафедральной скуки третьего. Он просто был приятный собеседник, занимательный и часто поучительный. Между прочим, говорил он мне, что Герцен со своей пропагандой и со своим журналом не пользовался в Лондоне не только уважением, но даже и известностью.
Кто-то говорил об одной барыне, которой он не видал: «Она, должно быть, лицом дурна, потому что приятели ее говорят о ней, что она очень стройна».
Это напоминает слово князя Козловского. Чадолюбивая мать показывала ему малолетних детей своих, которые были одно некрасивее другого, и спрашивала его: как они ему кажутся. «Они должны быть очень благонравные дети», – отвечал он.