Говорят также, что мимоездом досталось и корове, которую подняло с земли и далеко швырнуло. На море тромбы разбиваются ядрами, единственным спасением, а не то не может судно устоять против нее. Мне говорили моряки, что однажды у них пустили с корабля до 40 ядер и совершенно разбили. Счастливо, что вчера никто не купался в этот час, около двух часов.
Я писал сегодня Жуковскому:
«Чувство, которое имели к Карамзину живому, остается теперь без употребления. Не к кому из земных приложить его. Любим, уважаем иных, но все нет той полноты чувства. Он был каким-то животворным, лучезарным средоточием круга нашего, всего отечества. Смерть Наполеона в современной истории, смерть Байрона в мире поэзии, смерть Карамзина в русском быту оставила по себе бездну пустоты, которую нам завалить уже не придется.
Странное сличение, но для меня истинное и не изысканное! При каждой из трех смертей у меня как будто что-то отпало от нравственного бытия моего и как-то пустее стало в жизни. Разумеется, говорю здесь, как человек, – часть общего семейства человеческого, не применяя к последней потере частных чувств своих. Смерть друга, каков был Карамзин каждому из нас, есть уже само по себе бедствие, которое отзовется на всю жизнь; но в его смерти как смерти человека, гражданина, писателя, русского, есть несметное число кругов, все более и более расширяющихся и поглотивших столько прекрасных ожиданий, столько светлых мыслей».
Вчера ездили мы с Карамзиным в Tischer, по-эстляндски Tisker, любимое место мое в окрестностях Ревельских. За Тишером мыза какого-то Будберга. Сей (прости мне, Боже, прегрешение) полусумасшедший и полупьяный барон принял нас очень ласково и даже трогательно. Узнав, что с нами были дети Карамзина, заплакал он и с чувством подходил к ним, говоря, что никогда не забудет удовольствия, принесенного ему чтением его сочинений.
Он пленился моей зрительной трубой – просил меня, чтобы я по смерти своей завещал ему ее, хотя, между прочим, он и теперь лет шестидесяти. Вот и предсказание мне на раннюю смерть! Вино и безумие внушают дар истины и пророчества! Как бы то ни было прошу наследников моих исполнить данное мной обещание и по смерти моей отослать зрительную трубку, оправленную в перламутр, к Будбергу, живущему за Тишером.
Тишерская скала в руках богатого человека была бы местом замечательным, т. е. со стороны искусства, потому что теперь, обязанная одним рукам природы, она уже местоположение прекрасное. Начать бы с того, что устроить хорошую дорогу от города, пробить несколько дорожек по скале с верха до низа, построить несколько красивых домиков, чтобы населить жизнью пустыню.
Громады камней на скале образуют разные виды: здесь высовываются они карнизами, тут впадинами вроде ниши, здесь поросли частым лесом – живописной рябиной, орешником. Русский Вальтер Скотт мог бы избрать окрестности Ревеля сценой своих рассказов.
Вчера ездили мы на
Не доходя до этого места близ озера нашли мы нечаянно эхо удивительной звучности и верности: я закричал к коляске, отставшей доехать до нас. Слова мои с такой ясностью и твердостью были повторены, что Катенька (Карамзина), которая была в нескольких шагах от меня, думала, что она не расслышала ответа кучера. На стих:
Je ne m'attendais pas, jeune et belle Zaire,
(Я не ожидал, юная и прекрасная Заира)
эхо без малейшего изменения отвечало последнее полустишие. Барышни перекликались с ним тонкими голосами, и эхо точно передразнивало их. Все выражение, все ударения, переливы голоса передаются нам в неимоверной точности. Вот романтические материалы: озеро, закладенная любовь монаха и монахини и эхо самое предательское.
В полсутки с небольшим проглотил я четыре тома:
Характеры Зрини, Людмилы, сестры ее Катерины, Сандора Шкатинского хорошо обрисованы; в особенности же два первые. История искусно, без натяжки сливается с романом. Описание осады Вены живо. Сцены: цыганская, прений в кабинете Леопольда, борений Зрини с самим собой, плавание Людмилы, свидание ее с мужем, заточенным и безумным, живописно начертаны.
Вообще есть какой-то холод, чувство задето, а не проникнуто. Не бьет эта лихорадка любопытства, тоски, жадности, увлекательности, которая обдает читателя Вальтера Скотта, единственного умеющего сливать в своих романах историю поэтическую и поэзию историческую эпопеи, деятельность драмы то трагической, то комической, наблюдательность нравоучителя, орлиный взгляд в сердце человеческое со всеми очарованиями романтического вымысла.