10-го выехали мы из Петербурга с Пушкиным в дилижансе. Обедали в Царском Селе у Жуковского. В Твери виделись с Глинкой. 14-го числа утром приехали мы в Москву. Жена ждала меня дома. Был я у князя Дмитрия Владимировича и у Дмитриева. Голицын видит во французских делах второе представление революции. Смотрит он задними глазами. Денис Давыдов говорит о нем, что он все еще упоминает о нынешнем, как об XVIII веке, так затвердил он его.
Поехали мы с женой в Остафьево. 15-го праздновали именины Маши. 16-го были в Валуеве у молодых (Мусин) Пушкиных. Графиня Эмилия шутя поцеловала у меня левую руку. Все ахнули и расхохотались. 17-го писали в Ревель к Карамзиным.
Бедный Василий Львович Пушкин скончался 20-го числа в начале третьего часа пополудни. Я приехал к нему часов в одиннадцать. Смерть уже была на вытянутом лице и в тяжелом дыхании его. Однако же он меня узнал, протянул мне уже холодную руку свою и на вопрос Анны Николаевны: рад ли он меня видеть? (с приезда моего из Петербурга я не видал его) – отвечал он слабо, но довольно внятно: очень рад. После того, кажется, раза два хотел он что-то сказать, но уже звуков не было. На лице его ничего не выражалось, кроме изнеможения. Испустил он дух спокойно и безболезненно, во время чтения молитвы при соборовании маслом. Обряда не кончили, помазали только два раза.
Накануне был уже он совсем изнемогающий, но, увидев Александра, племянника, сказал ему: «Как скучен Катенин!» Перед этим читал он его в
Я в Пушкине теряю одну из сердечных привычек жизни моей. С 18-летнего возраста и тому двадцать лет был я с ним в постоянной связи. Сонцев таким образом распределил приязнь Василия Львовича: Анна Львовна, я и однобортный фрак, который переделал он из сюртука в подражание Павлу Ржевскому. Черты младенческого его простосердечия и малодушия могут составить любопытную главу в истории сердца человеческого. Они придавали что-то смешное личности его, но были очень милы.
У Веревкиных 22-го вечером виделся я с великим князем. Он был ко мне очень внимателен, в первый раз после варшавской моей истории. За ужином говорил, что ему все равно ночью не спать только с тем, чтобы днем были
«Слов нет, виновен первоисточник, который повлек за собой ряд последствий. Да, надо поддержать скрепленное клятвой, но последствия отвратительны. Все это только якобинство». Хороша его коронация, говорил он об Орлеанском.
Вообще трудно судить заранее об этих происшествиях. Если все обдержится, усядется и укоренится, то, разумеется, революция эта будет прекрасной страницей в истории Парижа, но можно ли надеяться на прочность содеянного? Действительно ли это великая мысль, идет ли она от сердца? Тогда – хорошо, но если тут одно личное честолюбие, то прока не будет. Впрочем, о многих и превратно судят: например, ужасаются трехцветной кокарды, забывая, что она знаменье не одной гильотины, а двадцатилетней славы, двадцатилетнего имперского господства Франции в Европе. Как французам отказаться от этого достояния из угождения Бурбонам, которые доказали не раз, что они не умеют царствовать. Доселе все случившееся, за исключением нескольких театральных выходок Орлеанского, законно и свято, если святы права народа, искупившего их своей кровью и бедствиями разнородными, но по мне Орлеанский что-то ненадежен. Он не герой этой революции, а актер ее: следовательно, может силой обстоятельств быть вынужден играть и другую роль, или пересолить нынешнюю; а может быть, и лучше, что в этой драме нет героя – лишь бы ансамбль действовал. Революции на одно лицо суть революции классические: эта Шекспировская.
21-го обедали мы у Дмитриева со слепцом Молчановым. В министерстве они не ладили. Одно утро собрались у нас с Пушкиным: Бартенев-Костромский, Сергей Глинка, Сибилев, Нащокин Павел Воинович.
Возвратился я сюда 23-го. Вчера обедали у нас два Олениных.
Мюссе говорит, что поэзия хороша, но музыка – лучше. Мне тоже приходило в голову утверждать превосходство музыки над живописью – тем, что ангелы не живописуют, а воспевают славу Всевышнего.
Последние дни августа провел в Москве.