Они плыли дальше; вскоре берега исчезли вовсе, катер шел теперь словно по небольшому морю. Руки и ноги у каторжника были свободны, но он все так же лежал на спине, зажав в кулаке конец намотанной на запястье веревки; иногда он поворачивал голову и поглядывал назад, на свою лодку, которая, виляя и подскакивая, тащилась за катером; а иногда смотрел даже вперед, окидывая взглядом озеро — лицо у него оставалось мрачным, застывшим, двигались только глаза, — и думал:
— Вот и все, — сказал ему старший. — Приехали.
— А лодка?
— Здесь она, цела. Чего ты от меня хочешь? Может, еще и расписку выдать?
— Нет, — сказал каторжник. — Только лодку.
— Ну так бери ее. Тебе, правда, не мешало бы найти сначала какие-либо ремни, а то как ты ее потащишь?
(— Что значит «как потащишь»? — удивился толстый. — Зачем тащить-то? Куда бы ты ее потащил?)
Он рассказал и про то, что было дальше: как он с женщиной сошел с катера, и как один из тех пятерых помог ему подтянуть лодку ближе к берегу, и как он стоял там, держал намотанный на руку конец веревки, а тот мужик все суетился, кричал: «Так, хорошо. Грузим дальше! Грузим дальше!» — и как он объяснил ему про лодку, а мужик заорал: «Лодка? Какая лодка?» — и как он пошел вместе с ними, и как они перенесли лодку и поставили ее на деревянный настил рядом с другими лодками, и как он, чтобы потом быстро ее отыскать, засек две приметы: рекламу кока-колы и горбатые мостки, и как его и женщину (сверток он нес теперь сам) загнали вместе с другими в грузовик, а потом грузовик поехал среди потока машин между тесно стоящими домами, и вскоре показалось большое здание, арсенал…
— Арсенал? — переспросил толстый. — Тюрьма, что ли?
— Нет. Вроде склада. Только там люди были. С узлами, с вещами. На полу лежали.
…и как он подумал, что, может, его напарник тоже здесь, и даже потолкался там, выглядывая Каджуна, пока поджидал удобной минуты, чтобы снова пробраться к входу, где стоял солдат, и как, наконец, вместе с ходившей за ним по пятам женщиной все же подошел к двери и ему прямо в грудь уперлась взятая наперевес винтовка.
— Куда собрался? Иди назад, — сказал солдат. — Сейчас тебе одежу выдадут. В таком виде по улицам ходить нельзя. И поесть тоже скоро дадут. А там, глядишь, родные твои за тобой подъедут.
И еще он рассказал, как женщина посоветовала:
— Ты бы сказал ему, что у тебя здесь родня, он бы, может, нас выпустил.
И как он этого не сделал; а почему, он тоже не смог бы объяснить и выразить словами: ему еще никогда не приходилось об этом думать и переводить в слова глубоко укоренившееся в нем, заложенное поколениями предков рассудочно-завистливое почтение деревенщины-горца к мощи и силе лжи — ложью следовало пользоваться не то чтобы скупо, но уважительно и даже бережно, и в ход ее нужно было пускать осторожно, одним быстрым и сильным ударом, как отменный, разящий насмерть клинок. И как ему принесли одежду — синюю куртку и комбинезон, а потом дали поесть («Ребеночка надо обязательно выкупать и перепеленать, — сказала молодая, энергичная, хрустящая крахмалом медсестра. — Иначе умрет», а женщина сказала: «Да, мэм. Он, может, конечно, маленько поорет, дак его ж никогда еще не купали. А так-то он у меня дите смирное»), и как наступила ночь, и над храпящими людьми горели грубым, злым скорбным светом голые лампочки, и он поднялся, растолкал женщину, а потом была эта история с окошком. Он и это рассказал: как вокруг было много дверей, но он не знал, куда они ведут, и как долго искал, пока наконец нашел подходящее окно и пролез в него первым, держа в руках и сверток и младенца.
— Тебе надо было порвать простыню, скрутить ее и по ней спуститься, — сказал толстый.