— память о прежних временах и комфортабельных перелетах из университета в университет. В другой руке малый держал раскрытую книжечку карманного формата. Протянув сумку Кузнецову, он заглянул в книжку. — Аренда, — с натугой прочитал по разговорнику немец, — докюмент… Ми йезть земья auf Berlin… Аренда от frau Schapowal-Kusnetzoff… Зпасибо, ja-a? Сергей Григорьевич, для удобства повесив сумку плечевым ремнем на шею, как кондуктор, расстегнул молнию. Прежде всего он увидал прозрачную папку с бумагами, сверху лежало письмо от жены в неполную страницу величиной. Прекрасный почерк, не виденный им уже много лет, он узнал сразу, взял папку и стал читать сквозь мутно-прозрачный пластик, не вынимая бумагу. «Сергей! Прости за прямоту: не знаю, прочтешь ли ты это письмо, так что пишу на всякий случай. Квартиру я сдала гомосексуальной паре из Германии, они сделали прекрасный ремонт и платят приличные деньги. Из этой их платы ты сможешь ежемесячно получать сумму, достаточную, чтобы снимать маленькую квартиру, — теперь я знаю московскую ситуацию с арендой квартир. Думаю, у тебя будет еще оставаться — вместе с пенсией — на приемлемую для тебя еду и даже рюмку-другую, если ты еще не испугался достаточно, чтобы бросить пить. Остальную ренту я оставлю себе — думаю, за десятилетия жизни с тобой, за унижения и все мои мучения я это заслужила. Прощай. Думаю, что больше мы не увидимся. Если возникнут какие-нибудь проблемы с отчислениями тебе из квартплаты — позвони по этому московскому телефону, это мой адвокат, он все сделает. А со мною связаться не пытайся. Ольга». Пока он читал письмо, блондины молча смотрели на него, а как только он поднял глаза от текста, тот, который ходил за сумкой, с самой очаровательной из возможных улыбок протянул ему пачку тысячерублевок, извлеченных неизвестно откуда. — Трид-сиать тисиач, — сказал он. — Зпасибо, йа-а? Сергей Григорьевич молча взял деньги, сунул их в карман пальто и пошел вниз. Повернув на следующий пролет лестницы, он поднял глаза и увидал немецких влюбленных, стоящих в дверях. Они нежно улыбались и махали ему руками, будто провожали в дальнюю дорогу. Сев на низкую скамейку с краю детской площадки, Кузнецов снова открыл сумку и вынул прозрачную папку. Под листком письма он обнаружил несколько страниц договора об аренде некогда его квартиры гражданами Германии таким-то и таким-то. Договор был заверен нотариусом, но место, на котором была вписана сумма арендной платы, оказалось густо покрыто белой канцелярской замазкой. Под договором лежала страничка из домовой книги, из которой следовало, что в своей квартире он больше не зарегистрирован, — никого, кроме Ольги Георгиевны Кузнецовой, там не было. Да еще двое граждан Германии — временно. Присмотревшись, он понял, что все документы представлены в ксерокопиях. Кроме пластиковой папки в сумке лежали несколько книг, две его рубашки, две пары довольно ветхих, особенно на заднице, трусов, несколько пар почти до дыр протертых носков, вчистую разряженный мобильник с бесполезной сейчас зарядкой, столь же разряженный старенький ноутбук и, конечно, разряженная электробритва — весьма была бы кстати, щетина уже начала превращаться в довольно жуткую бороду, от которой он едва не шарахнулся, увидев себя в стеклянной двери вагона метро… Кстати-то кстати, да где ж теперь розетку взять, подумал Кузнецов, розеток-то без квартир не бывает. И где искать квартиру, которую можно было бы снять? Он знал, что обычно ищут в Интернете, но выхода в Интернет на запущенной детской площадке никто для него не приготовил, да ведь и разряженный же, блин, ноутбук! Есть вроде бы еще какие-то интернет-кафе, но где они есть?! И позвонить никому из знакомых, чтобы попроситься в гости на Интернет, он не мог — записной книжки в сумке не оказалось, а номера, которые хранил в мобильнике, были недоступны, поскольку зарядить его, опять же… Надо бы откупные ее понадежнее положить, перебив свои беспомощные мысли, подумал он и сунул обе руки в карманы. Одной он вытащил тощенькую пачку денег, другой — бумажный лоскуток, на котором крупным детским почерком было написано «Таня» и номер телефона. Взмокли ладони, отправилась в автономное плавание голова, пустота стала подниматься от желудка к горлу… Не брякнуться бы, подумал Кузнецов, двор пустой, весь день пролежу… — Не боись, Григорич, — услышал он, — поддержу, на то и друзья, чтобы в такую минуту быть рядом. Сергей Григорьевич шатнулся влево, потому что справа на его скамейке сидел невесть откуда взявшийся бомж. На бродяге была рваная и не по погоде теплая стеганая куртка с надписью «Облэнергострой», на голове — грязнейшая офицерская фуражка с изломанным козырьком и без кокарды. — Не узнал, профессор? — дружелюбно усмехнулся оборванец. — А ведь вместе в больничке парились… Михайлов я, Петр Иваныч, вспомнил? От изумления голова у Кузнецова перестала кружиться, и вообще падать в обморок он как-то раздумал. — Полковник, — еле слышно произнес он, — полковник… Значит, все это не бред был… — Ну, если хочешь, пусть полковник, — согласился бездомный. — Я как фуражку эту в прошлом году там нашел, — он махнул рукой в сторону выгородки, где толпились железные мусорные баки на колесах, — так и пошло «полковник»… Ну что, профессор, давай ночлег искать? Он встал, помог подняться Кузнецову, у которого от сидения на низкой скамейке затекли ноги. — Только ты прытко не спеши, — сказал бомж Михайлов, — а то я на арматуру тут ночью налетел, не очень теперь ходкий. Сергей Григорьевич глянул вниз, увидал знакомые камуфляжные штаны с кровавым ореолом вокруг дырки над коленом — и голова у него снова закружилась, земля стала вырываться из-под ног, он не успел ничего сделать и рухнул, теряя в коротком полете сознание. А полковник Михайлов извлек из глубин ватной куртки телефон и доложил по начальству, что разрабатываемый найден, контроль восстановлен и вскоре операция будет продолжена. Ну, говорил он, конечно, как положено — шифром. Мол, так и так, мы с дружбаном сейчас по бутылкам с банками пошустрим, а к вечеру можно будет и ханки взять, посидеть как люди… Однако с той стороны ответили без обиняков и иносказаний — начальство всегда пренебрегает своими же правилами, за соблюдение которых три шкуры дерет с подчиненных. — Ты, Михайлов, мудак, — сказало начальство. — Тебе даже такого же мудака профессора поручить нельзя. Слушай приказ: чтобы к вечеру он был готов выступить на объединенном митинге оппозиции. Нам пора к выборам готовиться, а он самый подходящий, сколько тебе объяснять можно! Профессор, репутация нейтральная, взглядов не имеет никаких, души нет и не было… В общем, работай, полковник, тему закрывать надо. До связи. — Есть до связи, — тоскливо ответил полковник и еще минут пять посидел, уныло оглядывая испоганенный двор, тусклое небо и бесчувственное тело у своих ног. Потом наклонился, похлопал подопечного по щекам, отчего тот открыл глаза, помог несчастному подняться, усадил на скамейку рядом с собой… Долгая наступила пауза, давая отдых двум старикам. — В отставку надо сваливать, профессор, — наконец сказал, не глядя на собеседника, полковник Михайлов. — Устарели мы. Как одновременно работать на власть и на ее врагов, меня еще в училище натаскали. Но вот чтобы о борьбе с оппозицией и об антигосударственных операциях докладывать одному и тому же человеку, к этому я никак не привыкну… — Куда ж мне деваться, — не слушая Михайлова, бормотал Сергей Григорьевич, еще не совсем пришедший в себя и потому помнящий только о главной потере. — В бомжи, что ли, как ты… Так я на помойках-то помру через неделю… — Вон у тебя номер телефонный написан, — раздраженно ответил нытику полковник. — Звони и езжай. А я, пожалуй, дезертирую… — Как же мне звонить, если у меня батарея в телефоне села? — перебил Кузнецов. — Да и не уверен я… — Звони, тебе говорят! — рявкнул Михайлов. — Телефон вот мой возьми, только симку давай твою, я переставлю. Бестолковка ты, профессор… Через минуту полковник Петр Иванович Михайлов утратил всякую связь с руководством, чем совершил серьезнейшее служебное преступление, граничащее с изменой Родине. Впрочем, свою SIM-карту он на всякий случай проглотил. — Хорошо, что от последней операции я лимон заофшорил, — задумчиво сказал он, вставая со скамейки, — а то и бежать некуда было бы… Встал и профессор Сергей Григорьевич Кузнецов. Друзья обнялись. — Будешь на Тенерифе, разыщи меня, — сказал уже почти бывший полковник, — там меня каждая собака знает. — А как же мне быть теперь с бессмертием и с душой? — тревожно спросил профессор, еще удерживая полковника — поскольку бывших полковников не бывает — в объятиях. — Да херня все это, — небрежно ответил полковник и засмеялся. — Обычная наша чекистская разводка. Ты в детстве такое выражение слышал: «ложь, пиздеж и провокация»? Вот оно самое и есть… Сергей Григорьевич долго смотрел вслед своему последнему другу. Пока тот не вышел из двора. Пока не поймал такси. Пока не приехал в Домодедово. Пока не переоделся в магазине “Lacoste” (прошу не считать и это product placement, я с них копейки не взял! — Авт.). Пока не расплатился платиновой карточкой одной из крупнейших платежных систем (а с этих жмотов вообще фиг чего возьмешь, так что «одной из» достаточно. — Авт.). Пока не зарегистрировал по поддельному паспорту электронный билет. Пока не занял место первого класса в салоне лайнера одной из крупнейших мировых авиакомпаний (и комментировать не буду. — Авт.). И пока не взлетел в огромное пустое небо. Пустотой небо напоминало о бессмертии и душе, которых так жаждал бедный Кузнецов. Но он остался на земле и лишь мысленным взором проводил беглеца. На этом Петр Иванович Михайлов, бывший чекист, которых не бывает, навсегда покинул Родину и мое сочинение. Или не навсегда. Как получится. А профессор Кузнецов позвонил медсестре Тане и поехал к ней жить — от Выхина еще автобусом. Часть четвертая Глава двадцать пятая Вид из окна первого этажа Снег лежит ровный и чистый, скрывающий изорванный асфальт дорожек и переполненные мусорные ящики. Во всех направлениях двор пересекают небольшие ничейные собаки, эти движущиеся по снегу фигуры создают совершенно брейгелевскую картину. По внутреннему периметру длинного прямоугольника, образованного пятиэтажками, стоят машины, совсем новые и ржавая рухлядь, но представить себе, что они способны передвигаться, одинаково невозможно — снег быстро выравнивает все, и уже разноцветные железные коробки почти сплошь превратились в обтекаемые сугробы. Неба над пятиэтажками нет. Не то чтобы оно серое или хотя бы бесцветное или просто пустое — его не существует вовсе. «Возможно, так выглядит небо с обратной стороны, если смотреть на него не снизу, как мы, живя на земле, смотрим, а сверху, оттуда, где нас пока нет, — думает пожилой человек, глядя в окно. — И, вероятно, мне здесь так спокойно именно потому, что всё похоже на ту жизнь, которая будет с другой стороны неба, — думает он. — Когда же я перестану думать всякую чушь, вот же забил мне голову всякой дрянью этот полковник, — думает старик, в котором все уже узнали Сергея Григорьевича Кузнецова, профессора на пенсии. — Проклятый беглец, — думает профессор…» Он сидит за небольшим столом, треть которого занимает аккуратная стопка книг, треть — ноутбук, а посередине лежит листок бумаги. На темном переплете верхней, довольно тощенькой книги написано: проф. Кузнецов С.Г. Многофакторный метод расчета рамных конструкций. На дисплее компьютера мерцает строка: Расчет прочности рамных и других конструкций, находящихся под влиянием бесконечного количества факторов. С. Кузнецов. А что начиркано на бумаге, разобрать невозможно. Кроме стола и складного стула, на котором сидит профессор, в комнате стоят широкая тахта, прикрытая почему-то толстой пластиковой пленкой, и узкий книжный шкаф, все книги там выстроены наружу корешками, и только одна гордо выставляет наружу переплет. На переплете изображена очаровательно улыбающаяся красавица средних лет, а вокруг ее лица разлетается имя автора и название: Сандра Ливайн. Как стать счастливой и сделать счастливыми других. Больше в комнате нет ничего, но нельзя сказать, что никого: на подоконнике, к которому приставлен рабочий стол профессора, дремлет бело-черная кошка, расцветкой и формой пятен напоминающая корову, какие распространены в русской средней полосе. Глаза ее зажмурены, как и полагается спящей кошке, но время от времени разлепляются, образуя две щелки, в которых, если успеешь заглянуть, можно обнаружить доброжелательное любопытство. А за подоконником окно — окно первого этажа, выходящее в заснеженный двор, где я и обрел вновь моего героя. Окно, глядеть в которое он полюбил так же, как полюбил все в своей новой жизни — эту комнату, стол, тахту, шкаф с книгой о счастье и, конечно, кошку. К слову, чтобы определиться: кошку зовут Кошка. Существо она немолодое и болезненное (чем и объясняется упомянутая пластиковая пленка на тахте — писает иногда по забывчивости где придется), но время от времени возбуждается и принимается носиться как угорелая. По причине такого сходства характеров и общности страданий (если б не лекарство «Омник», то и с профессором мог бы неоднократно приключиться мочеиспускательный конфуз), а также потому, что они остаются днем в квартире только вдвоем, у них быстро установились приязненные отношения. Такие отношения обычно складывались у Сергея Григорьевича с соседями по больничным палатам и с животными. Словом, в тишине рабочего дня, когда все нормальные люди находятся не в спальном районе Южное Брюханово, а на предприятиях и в учреждениях, отставной профессор Кузнецов сидит именно в центре вышеназванного славного района за ноутбуком, привезенным из его бывшей квартиры вместе с десятком научных книг. Профессор смотрит в окно на пустой заснеженный двор, вид которого почему-то успокаивает Сергея Григорьевича лучше всякого транквилизатора. Он думает о методах расчета рамных и других конструкций. А также о кошке Кошке. О снеге. О книге про счастье. О том, как бы приработать тысячу-другую к профессорской пенсии и к части ренты, выделенной ему законной женою из платы непотребных блондинов за полученную когда-то профессором от райисполкома квартиру. М-да, Оля, не ожидал… О вышеупомянутой, скрывшейся где-то в лабиринтах Европы, жене, Ольге Георгиевне Кузнецовой, в девичестве Шаповаловой, а теперь m-me Chapoval-Kuznetzoff — прости ее Господь, пошли ей здравия и всякого благополучия. О также скрывшемся где-то в лабиринтах всего мира сомнительном полковнике сомнительного ФСБ Михайлове Петре Ивановиче. Полковник этот внушил профессору Кузнецову дикий бред и спровоцировал галлюцинации со сворачивающимся в трубку шоссе, с парой властвующих мотоциклистов и с Россией, живущей по правилам дорожного движения вместо конституции. Бред-то он бред, но насчет бессмертия и власти Дьявола над человеческими душами не совсем, может быть, и бред. С душою и бессмертием всякое может быть, Сергей Григорьевич предпочитает верить, как раз и навсегда заповедано, однако ж… Вдруг у него и вправду души нет? Вдруг не соврал чертов полковник — впрочем, мужик в быту довольно симпатичный… Нет, так действительно с ума сойдешь. Одно дело — временное помрачение, а совсем другое — упереться в эти кощунственные сказки, погрузиться в них… И почему это, спрашивается, нет у меня души, а? Не было бы — не мучился б. Наврал полковник. О женщине по имени Таня, которая сейчас находится по месту своей основной работы медсестрой во второй кардиологии пятой градской больницы, а потом пойдет еще по частным пациентам — колоть обеспеченным старикам и старухам кокарбоксилазу по двести рублей укол, поскольку сын ее Коля — студент, и деньги очень нужны. Женщину Таню Сергей Григорьевич Кузнецов любит гораздо больше своей жизни, вернее, считает именно ее своей жизнью, так что сравнивать тут нечего. Любит — и все. Конечно, некоторые сочтут его совершенно сумасшедшим — мало того, что чертей на мотоциклах видит, так еще и связался с бедной бабой на четверть века моложе, а у самого — ни крыши над головою, ни денег. Не говоря уж о том, что она медсестра, а он хоть и отставной, однако ж профессор… Но ему уже все равно, кто и что считает, и Тане все равно. Вот придет она в семь, быстренько салат нарежет, суп, который вчера миленькому-любименькому понравился, разогреет… И сядут они ужинать, и будут смотреть друг на друга через тесный кухонный стол и, может, даже выпьют немного вместе, она так деньги тратит, что на все хватает, и ей на вино, на котором написано, что чилийское, и ему на виски — ну, самый дешевый, конечно, и только в том случае, если у него какой-нибудь заработок в этом месяце образовался, статья за границей или лекция в университете. А потом устроятся на тахте смотреть пиратский фильм — профессор насобачился фильмы из Интернета качать. И после фильма она ему разотрет ноги мазью от отеков и все лекарства даст по схеме, которую у хорошего врача в больнице узнала как бы для родственника, и потом они заснут, держась за руки, больше, она говорит, ей ничего от него не нужно, если сам не захочет… Безумие, говорите? А любовь, по-вашему, тогда что? О молодом человеке Коле, к слову. Об очень хорошем и серьезном молодом человеке двадцати двух лет, серьезности, рассудительности и сдержанности которого Сергей Григорьевич мог бы позавидовать в свои семьдесят, но не завидует, так как любит и Колю — ну, как бы через Таню любит. Коля живет во второй комнате двухкомнатной квартиры первого этажа, там у него тоже пусто — только свой стол со своим компьютером и своя тахта. Ужинает он из деликатности — или просто так ему удобнее — отдельно. Планы у него вот какие: получит в университете, где сейчас, молодец, на бюджетном, диплом учителя иностранных языков, сразу устроится преподавателем частных курсов по ускоренному методу — Таня с хозяином этих курсов, которого после инсульта выхаживала, договорилась. И женится, они с его девушкой еще в восьмом классе все решили… Никогда Кузнецов жизнью родственников не интересовался, да они у него все и поисчезали кто куда, если не считать капитана Сенина, брата, который лучше бы и не находился, а вот жизнью Коли интересуется. В общем, есть о чем подумать Сергею Григорьевичу Кузнецову, сидящему у окна в квартире первого этажа панельной пятиэтажки в районе Южное Брюханово (еще есть Северное, Нижнее, Верхнее, Большое и Малое — а метро пока ни в какое не протянули). Ну, вот еще пример: он думает и о том, что квартира, как вы уже, наверное, догадались, принадлежит его любимой женщине Тане, и получается, что он просто сидит у нее на шее, хотя, конечно, его пенсия и рента, выделенная французской женою, вдвое больше заработков медсестры, но все же… Однако профессор разгоняет такие неконструктивные мысли и возвращается к рамным и другим конструкциям. Итак, бесконечное количество факторов учитывается тройным интегрированием от нуля до бесконечности же, что возможно при условии… Пока он думает о тройном интегрировании и даже записывает некоторые еще не оформившиеся идеи сокращенными словами и неточными формулами, темнеет. Тут из прихожей доносится щелчок ключа в замке, и его окликают. — Миленький-любименьки-ий! — слышит он голос Тани, и счастье сразу накрывает его, делая чистым и прекрасным, как снег накрывает запущенный двор, скрывая разбитый асфальт и переполненные помойки. А Таня скидывает сапоги и шлепает тапками сразу на кухню. И он идет туда же, садится в закрепившийся за ним промежуток между столом и холодильником, смотрит, как худенькая женщина, почти бесплотная и бесполая, словно десятилетняя девочка, вынимает покупки из пакетов и одновременно ставит на стол тарелки, режет хлеб, наливает суп. Как-то уже успела и переодеться — в широкие штаны от теплой пижамы и еще более широкую майку с непохожим изображением тигра, прежде принадлежавшую Кузнецову, но он ее никогда не носил и с удивлением обнаружил в собранных женою ему на выселение вещах, а Танечке она понравилась… И вот она ходит в этой майке по дому даже зимой, поскольку квартира теплая, хоть и на первом этаже. Они ужинают, Сергей Григорьевич смотрит поверх ложки с супом на свою последнюю любимую и опять думает — все-то он думает, никак не избавится от дурной привычки — о странных и практически не имеющих смысла вещах. Например, сколько ему осталось жить с Танечкой, с этим ангелом, посланным ему будто бы для того, чтобы встретить и подготовить к иной жизни… Сегодня после ужина молодожены кино из Интернета смотреть не будут — Таня устала больше обычного, да и Сергей Григорьевич плохо спал, он все еще плохо спит по своему обыкновению, хотя от счастливой жизни бессонница могла бы и пройти. В общем, решили лечь пораньше. Как описать счастье соединившихся влюбленных? Нет для этого слов. О страданиях разлуки, о муках невозможности, о происках завистников и препятствиях ни от кого не зависящих обстоятельств — пожалуйста, сколько угодно. А о безоблачной жизни вдвоем — только «Старосветские помещики». Не читали? Очень рекомендую. Писатель Гоголь. Между прочим, тоже о весьма немолодых людях. Правда, они всю жизнь вместе прожили, а не только ее остаток. Тогда жизнь-то другая была, непрерывная… Ну, легли они на узковатый даже в разложенном виде диванчик. Ему подмостили две больших подушки, потому что Сергею Григорьевичу надо спать полусидя, иначе разыграется болезнь с красивым названием рефлюкс-эзофагит, и к утру будет страшная изжога. А она любит спать низко, почти вообще без подушки, но не столько ради сохранения гладкости лица — хотя, вероятно, и не без этого, она хорошо выглядеть старается как может, — сколько просто так привыкла, носом в простыню. И вот он полусидит, постепенно сползая в чреватую изжогой горизонталь, положив руку на ее маленькую, но, следует отметить, очень круглую попу, и испытывает совершенное блаженство, не прилагая для этого никаких дополнительных усилий, которые обязательно потребовались бы, если б им пришлось, как теперь говорят даже культурные люди, заняться сексом. А им и так хорошо. Хотя она ведь еще вполне молодая женщина сорока пяти лет. Но совершенно не требуется ей того, что он не может ей дать. Так уж счастливо сошлось. Однако сошлось-то сошлось, но Кузнецов никак не может в это поверить. То ли вся окружающая действительность его таким воспитала, то ли собственный опыт последних лет совместной и, особенно, раздельной жизни с женою, самодельной француженкой, — но никак не может он поверить в искреннюю любовь Тани к нему, старику. Что интересно и даже странно: сам он Таню считает ангелом, самым настоящим, без всяких преувеличений, но при этом ищет в ее любви расчет и корысть. Какую корысть она может извлечь из этой любви, Сергей Григорьевич придумать не может — в перспективе у Танечки, если она не одумается, только уход за беспомощным и нищим стариком, не имеющим никакой собственности, которая, худо-бедно, скапливается у большинства стариков к смерти. Квартиру отобрала жена, m-me Chapoval-Kuznetzoff, сквиталась за все обиды. Машину, вконец развалившуюся, давно продал за гроши, а гроши утекли куда-то. Дачи никогда не было, чтобы дачей заниматься, нужны мир и покой в семье, а их не было, да и семьи, в сущности, не было. Деньги — гонорары за книги, лекции и прочие сверхурочные заработки — Кузнецов прогулял. Потратил на поездки с дамами в двухместных купе спальных вагонов в Петербург и Киев, на гостиничные номера люкс в этих и других городах, на ужины в хороших ресторанах и прочие тому подобные излишества. Да и не было, признаться, больших денег. Когда многие приятели и коллеги уходили в бизнес, давший некоторым действительно приличные деньги, Сергей Григорьевич, по обыкновению, боялся, держался за привычное, не хотел да и не мог рисковать. И вправду: кое-кто из знакомых ушел в предпринимательство как в предпоследний путь, а вскоре проследовал и в последний, после очереди из «калашникова» или взрыва «мерседеса». А профессор Кузнецов остался жив как-никак… Но остался совершенно неимущим. Так что опасения его законной жены госпожи Кузнецовой (Шаповаловой), принявшей все возможные превентивные меры против вероятных охотниц за наследством, были излишними и даже, уж простите, Ольга Георгиевна, безумными. Всего наследства от профессора, доктора наук Кузнецова могла остаться трехкомнатная квартира в хорошем районе. Тоже немало, но ведь наследство это получила бы она, и никто другой… Однако на всякий случай она из квартиры мужа выписала. А сама, между прочим, двоемужняя, имеет вторым мужем французского тоже старичка, тот даже старше Кузнецова и в коляске ездит, — вот там-то деньги настоящие… И остался Сергей Григорьевич Кузнецов при своей профессорской пенсии и части квартирных доходов, которую жена ему благородно выделила. Конечно, как уж было замечено, в сумме эти средства почти вдвое превышали заработок медсестры Тани, так что профессор был вроде бы богатый жених. Но ведь семидесяти трех лет! Вдребезги больной! И в постельном отношении полностью бессильный! И главное — Без Определенного Места Жительства. БОМЖ. «Нет, что-то тут не так, — двигался по кругу своих обычных мыслей Кузнецов, полусидя в постели и положив руку на круглую попу не то ангела, не то охотницы за наследством настолько хитроумной, что никак не удается ее разоблачить. — А вдруг она меня действительно любит? Такое допущение все объясняет, но ведь это же невозможно! На черта я ей нужен — бездомный, старый и больной?..» Такого рода бесплодными и потому бесконечными размышлениями Кузнецов всегда портил себе счастье. И сейчас мысли профессора неслись по кругу все быстрее, как мотоциклы правителей страны, привидевшейся больному в горячечном бреду. А остановишься — и упадешь, думал Кузнецов, сам едва не ставший в бреду одним из тех, кто гонит и гонит по вертикальной стене трубы, не останавливаются. Остановятся — упадут… Мысли томящегося бессонницей старика перешли на другой круг, как бы поднялись — или опустились? — по спирали. Теперь он думал о полковнике, скорее всего, самозванце, ввергнувшем его в долгий бред с галлюцинациями. Нет, просто интересно, думал Кузнецов, из чего он сделал вывод, что у меня нет души? Все это белиберда — что души реанимированных попадают в лапы Сатаны и прочее. Я сам знаю многих вполне приличных людей, которые побывали в реанимации, и не один раз, но остались такими же достойными, какими были. Конечно, это общеизвестно, кто есть Князь мира сего, но не так же примитивно… Вот тот малый, с седой бородой, который встретился у дороги, — милейший человек! Одна твердость относительно говна многого стоит… А ведь прошел через интенсивную терапию, однако ж Черту не служит… И что это значит — нет души? То есть я как бы не совсем человек? Чушь. Между тем мысли поднялись — уж стало ясно, что они поднимаются — еще на один круг. «А вот то и значит, что нету души, и всё. Была бы душа, так я бы не подозревал самого близкого, самозабвенно любящего меня человека, да еще и вообще ангела, в корыстном интересе. Была бы душа, так я весь погрузился бы в эту ее любовь и отвечал бы такой же, безрассудной и все поглощающей, любовью. Прижался бы к этой маленькой, почти бестелесной женщине, ее согрел бы и согрелся бы сам, да и заснул бы, вырвался бы из этого проклятого круга мыслей, а утром нашел бы, возможно, обобщенную формулу, по которой можно рассчитывать рамные конструкции с учетом бесконечного количества факторов…» На этом месте мысли, наконец, как-то притормозили, начали съезжать с круга, все ниже, ниже, ниже, вот уже он ни о чем не думает, кроме того, что чувствует под рукой, а вот уж и вообще ничего не думает — спит. Глава двадцать шестая Снова кошмарный ужас, или Продолжение банкета Встал Сергей Григорьевич в отвратительном настроении — хотя с чего бы это? Заснул в счастье и близости с любимой, спал здесь вообще лучше, чем когда-либо прежде, в бессонные годы, даже почти ничего не болело, когда проснулся около шести… Но полежал немного, стараясь не двигаться, чтобы не разбудить Танечку, и настроение поползло все ниже, ниже, к беспричинной грусти, а потом и к отчаянию. Захотелось кому-нибудь пожаловаться, чтобы этот кто-нибудь взял бы на себя все заботы, убедил бы, что жизнь наладится, да сам и начал бы ее налаживать, оправдал бы все мерзкое, приходящее в воспоминаниях, и убедил бы, что нету ни в чем ничьей вины… Но жаловаться давно уже, с самого раннего детства, было некому. Да и в детстве не очень-то он жаловался — жил сам по себе. И вот теперь все невысказанные едва ль не за всю жизнь жалобы сыпались на Таню, а она ни разу не потеряла терпения, не рявкнула на него, чтобы заткнулся и не ныл, если мужчина, — а рявкать она умела, он слышал в больнице. Вот и утром, едва раскрыла она глаза, Кузнецов заныл, стал описывать, какое у него плохое, необъяснимо плохое настроение. И уткнулся в ее, бывшую его, майку, в которой она, больше обычного устав, и уснула вчера, и вдохнул еле уловимый запах ее сна, и разнылся еще сильнее — любимая, я не знаю, что делать, неужели так и будем жить, я ничего не могу тебе дать, у меня ничего нет, жизнь кончается… И Таня сделала грустное лицо, и даже вроде бы почти заплакала, и погладила его по растрепанной серой седине вокруг плеши, и слова не сказала, кроме — мой бедный, ты устал, тебе отдохнуть надо, только работу не бросай, я люблю, когда ты работаешь, пишешь свои закорючки, у тебя и плохое настроение проходит, и не болит ничего, сейчас кашку сварю и будем завтракать… А сама уже бесшумно мелькает из комнаты на кухню, снова в комнату — давать ему утренние таблетки, сам может забыть или перепутать, снова на кухню и тут же в ванную, оттуда — уже почти одетая к уходу — снова на кухню — иди завтракать, миле-енький! И так спокойно пьет кофе и смотрит, как миленький ест овсянку… Как будто не она с реактивной скоростью проделала все утренние процедуры, и не она через пять минут выбежит из подъезда в своей не слишком теплой стеганке, и помчится на автобус, и втиснется в вагон метро, и не у нее впереди суточное дежурство за себя и за санитарку — все сестры подрабатывают на ставках санитарок. Он стоит у окна и смотрит, как Таня, помахав ему, невидимому за темным зеркалом окна, пересекает двор и скрывается за углом дома. Потом он начинает медленно готовиться к работе — включает компьютер, вызывает из документов рабочий файл, раскрывает его… Плохое настроение не оставляет профессора, но оно уже приглушено — как боль, придавленная баралгином. Таня всегда так действует на него, а теперь надо, не позволяя хандре вернуться, уйти в работу, скрыться в ней. Не отвлекаясь на словесные пояснения — потом запишет, он рисует тоненькой и длинной граненой ручкой на чистом листке, ровно лежащем между книгами и ноутбуком, один за другим три длинных «эфа» интегралов. Минуту сидит, глядя в снежный и уже пустой — все соседи уже пробежали к началу рабочего дня — двор, потом быстро вписывает после интегралов уравнение деформаций в точке пересечения стержней условно квадратной рамы. Уравнение неточное и не совсем здесь уместно, он это знает, но нужно на что-нибудь смотреть, пока не придумается другое, необходимое… А если просто смотреть в окно, то мысли станут неуправляемыми, и настроение опять испортится. К тому времени, как всё уравнение оказалось разрисовано цветочками, профилями и раскидистыми деревьями, Кузнецов ничего не придумал. Это продолжается не первый день. Уже несколько раз Сергей Григорьевич осторожно допускал, что точного уравнения для случая бесконечного количества факторов, воздействующих на рамную конструкцию, нет и быть не может. То есть дальнейшее развитие его метода вообще невозможно. Тогда надо все бросать. Брошу, думал профессор Кузнецов, и ничего страшного не произойдет. Кому сейчас нужны обобщающие уравнения, если любой случай можно просчитать цифровым способом, если эмпирика вытеснила все теории? Мне дадут за все это две копейки в журнале «Математика и теоретическая механика», скорей же всего вообще ничего не дадут, а попросят денег за публикацию. И никто из коллег не прочтет в этом журнале какую-то тоскливую статью, а кто прочтет — из помнящих фамилию добрых знакомых, — тот пожмет плечами, да и все. Мол, подумаешь, теоретик. Было б время и желание заниматься такой чепухой, и я бы придумал не хуже… Да и помчится в новенькой корейской машине читать лекцию в частном университете. Вот интересно, подумал Кузнецов, студентов полно, и на кафедру валом валят, курсовые пишут, дипломы защищают купленные… А куда же они все потом деваются? Преподавателей, даже плохих, нет, науки, даже убогой, нет, ничего нет… И я придумать ничего не могу, без всякой логики продолжил перечисление Сергей Григорьевич. Тут он разозлился на себя и за беспомощность научную, и за то, что сосредоточен на этой беспомощности, а не на уравнении, и за то, что готов все бросить… Немедленно все и бросил. Оделся: старые, но выстиранные Таней до модной чистой потертости джинсы, старый свитер, толстые — куплены еще в кембриджском магазине для студентов — и удивительно прочные ботинки, куртка с капюшоном… Натянул черную вязаную шапочку, из-под которой вылезли на висках длинные пряди седины… И превратился во вполне приличного пожилого господина, не то художника, не то интернационального профессора, которым, собственно, и являлся. Захлопнул за собой и запер на все ключи дверь и пошел через двор, потом через еще один двор — в знакомую забегаловку под названием «Чебуречная “Кавказ”». Забегаловку эту обнаружил сам, по привычке последних лет в любом месте мгновенно находить дешевую забегаловку. Таня показала ему однажды итальянское кафе поблизости, сетевое. Он, зная ее и Коли необъяснимое пристрастие к итальянской и японской кухне, — ну, молодой человек ладно, но медсестра-то среднего возраста когда успела полюбить? — пригласил их туда однажды, когда пришел неожиданно приличный гонорар из “Mathematiks Journal”, который еще платит авторам. Сам он никакого особенного кулинарного наслаждения не получил, однако новая семья была довольна, и даже всегда серьезный Коля очевидно блаженствовал над пиццей «четыре сыра» и пастой с морепродуктами. А Кузнецова тошнило от жирных, со сливочным соусом макарон и слова «морепродукты», но вид довольных родных людей радовал и его. Чебуречную же он обнаружил самостоятельно — совершая бесцельную прогулку, наткнулся на подвал в глубине одного из соседних дворов. В подвале пахло горелым маслом и сырым помещением, чебуреки отдавали вчерашним фаршем, водка была почему-то более дешевая, чем в магазине, но все это вполне устраивало Сергея Григорьевича. Он и раньше любил простые удовольствия, а уж с тех пор, как стал бездомным да испытал — пусть в бреду, но ведь от этого не легче — многие прежде незнакомые ощущения, решительно перешел в лагерь патриотов, которые всем суши и ризотто, кьянти и пино-гри безусловно предпочитают жареный пирожок с неизвестного происхождения мясом под водку «Крепкая народная» или что-нибудь в этом духе. Увы, заведения такого рода встречаются все реже, вступление в ВТО даром не проходит… В подвале по дневному рабочему времени было пустовато. Взявши свои первые сто и заказав пару чебуреков, профессор пристроился за непокрытым и сравнительно чистым дощатым столом на неудобном и тяжелом, тоже дощатом стуле — заведение было выдержано в деревенском стиле, который не существует ни в какой деревне, только в таких заведениях. Перелив полтинничек из круглого графина в небольшую стопку и взяв быстро, отдадим должное, поданный, огненно горячий и жирный чебурек в левую руку для немедленной закуски, Кузнецов уже почти выпил. Но тут из-за единственного занятого — там выпивала небольшая компания — столика поднялся человек и направился к нашему герою. Быстро проглотив водку, профессор недоброжелательно уставился на приближающегося мужика в рабочем ватнике, но тот не смутился. Наоборот, широко распахнул руки и заорал. — Профессор, ёб твою мать, — заорал хам, в котором Кузнецов тут же узнал полковника ФСБ Михайлова Петра Ивановича, — куда ж ты пропал?! Я ж тебя по всему городу искал, пока мне ребята — он ткнул большим пальцем через плечо в сторону своей компании — не сказали, что ты сюда заглядываешь… На этих словах он подошел к Сергею Григорьевичу вплотную и сомкнул руки на его спине, ближе к шее. Именно эта близость полковничьих рук к профессорской шее, очевидно, и заставила профессора тоже раскрыть объятия, а потом и заключить в них полковника вместо того, чтобы дать ему коленом по яйцам. Черт бы его взял! — Ты ж на Тенерифе, — робко напомнил дружку Кузнецов. — Ты ж дезертировал… — Вернулся, отозвали, — кратко и тихо ответил полковник и тут же снова заорал, одновременно перенося профессорский графинчик и тарелку со вторым чебуреком на столик своей, такой же неприглядной, как он сам, компании, передвигая неподъемные стулья и вообще суетясь. — Нет уж, не взял меня Черт, это ты зря, профессор! Совершенно не собираюсь служить Дьяволу! Напротив, мы все делаем, чтобы Князя тьмы свергнуть и установить повсеместно дружественные прогрессивные режимы. Социальное государство, возрождение традиционных национальных ценностей, добро торжествует… В общем, как говорило наше, если бы не фальсификация, имя России, любов побеждает смерть. Садись, Серега, сейчас еще ханки возьмем! Отчаяние и, вместе с тем, покой охватили профессора Кузнецова. Не надо ничего придумывать, искать точное уравнение деформаций, страдать от того, что невозможно обеспечить будущее Тани, бояться смерти долгой и тяжелой, болезненной, а также и мгновенной, без покаяния, и вообще бояться смерти, которая отнимет позднее счастье, Таню, а встретимся ли там — вряд ли… Но вот выпьешь с полоумным фальшивым полковником, наслушаешься его навеянных телевизором бредней, наглядишься пьяных галлюцинаций — и настоящая, тревожная жизнь растает, скроется в плотном влажном тумане, какой бывает от обильных слез. Чокнувшись с новыми друзьями (представились попросту: Юра, Гена, Толик), Кузнецов выпил свой второй полтинничек и съел второй чебурек. Между тем на столе появилась невскрытая бутылка, но уже не дешевой «Крепкой народной», а дорогой «Мягкой национальной», и большая тарелка, вместившая порций восемь блюда, названного в меню «овощи натуральные». Профессор было собрался уйти, поскольку такие расходы никак не укладывались в его планы и не умещались в бюджет, но Юра вместе с Геной и полковником вцепились в его рукава и усадили, а Толик сказал укоризненно, глядя в глаза: «Последнее дело, профессор, компанию ломать». И Сергей Григорьевич, как всегда поступал в подобных случаях соответственно своему характеру, сдался. Выпили. Поели немного овощей натуральных с незаметно возникшим лавашем, по виду похожим на картон, но вкусным. Все, включая бросившего Кузнецова, закурили, разобрав сигареты из пачки Юры — все (исключая бросившего Кузнецова) курили регулярно, но своих сигарет ни у кого, кроме Юры, не было. Юра курил чудовищно крепкие и сырые, зато дешевые «Валдайские легкие». Опять выпили, почему-то подряд два раза. — Подвел ты нас, Сергей Григорьевич, — сказал, выпив, Михайлов. — Выборы на носу, а лидер системной оппозиции ушел в личную жизнь. Ты чего-то не понял… — Все я понял, — вдруг ужасно обозлившись, грубо ответил Кузнецов. — Я с вашей конторой и в худшие времена не имел дела, и теперь, на старости лет, иметь не буду. А на вашу системную оппозицию мне глубоко насрать. И на внесистемную, и на вертикаль вашей власти, и на мотогонки по ней, и на горизонталь, или как там, и на всю эту вашу херню насрать. Я сижу у окна. Рисую свои крючки бесполезные. Жду любимую женщину, которую Господь не по заслугам моим послал мне для счастливого окончания жизни. Никого не трогаю, и вы меня не троньте. А то я вам такой скандал устрою, что мало не покажется. Я ж тебе, полковник, говорил — у меня знакомые журналисты есть, они на пресс-конференцию старого ученого, которого преследует одиозная ваша организация, бегом прибегут, телекамер натащут… Таким образом Кузнецов продемонстрировал неожиданное для отставного профессора знание современной жизни и даже современных идиом. Однако возбужденную эту речь Михайлов слушать не стал — отвернувшись от Кузнецова, он разливал водку по стопкам, а закончив это существенное дело, произнес тост. — Я хочу выпить, дорогие коллеги, — сказал полковник ФСБ Петр Иванович Михайлов, обращаясь к ханыгам, — за нашего друга Кузнецова Сергея Григорьевича, известного российского ученого и настоящего гражданина нашей великой Родины. За его принципиальность, за верность идеалам свободы и демократии, которые мы все защищали и двадцать лет назад, и восемнадцать, и пятнадцать, и продолжаем защищать сегодня. Да, пусть по разные стороны баррикад, но защищаем и будем защищать! За Сергея Кузнецова! За грядущие демократические, прозрачные, как этот бокал, — тут он повел в воздухе стопарем, — выборы нового Президента, главы нашего государства, которым Сергей Григорьевич будет совершенно справедливо всенародно назначен! За новую, сильную Россию! Россия, вперед!!! Выкрикнув эти последние слова, он поднес стопку к губам, подержал секунду и поставил на стол, не отпив ни капли. И никто не удивился, не сказал ему: «Ты не филонь, Петяша, не симулируй, как все равно какой-то». Будто все привыкли к этому протокольному ритуалу. Будто, блин, так и надо. А полковник сел и закончил очень тихо, даже Сергей Григорьевич его почти не услышал. — А то ведь за передачу оборонных разработок в английский журнал, издающийся на деньги блока НАТО, по минимуму светит червонец строгого, — выдохнул Михайлов в ухо Кузнецову. — И любовь твоя тоже по земле ходит, с дежурства в темноте идет. Мало ли что… Отморозков много. Вон на митинге наш пацан к тебе подходил, про славянское самосознание базарил, про русский бунт, бессмысленный, как говорится, и беспощадный… Мы их, конечно, контролируем, но за всеми не уследишь… Вот тут Сергей Григорьевич и сделал, наконец, окончательный выбор. Он встал, взял недопитую бутылку водки, вылил ее всю на макушку полковника, а пустую разбил об эту же макушку, прикрытую, к счастью, толстой зимней бейсболкой с буквами