Такого рода бесплодными и потому бесконечными размышлениями Кузнецов всегда портил себе счастье.
И сейчас мысли профессора неслись по кругу все быстрее, как мотоциклы правителей страны, привидевшейся больному в горячечном бреду.
А остановишься — и упадешь, думал Кузнецов, сам едва не ставший в бреду одним из тех, кто гонит и гонит по вертикальной стене трубы, не останавливаются. Остановятся — упадут…
Мысли томящегося бессонницей старика перешли на другой круг, как бы поднялись — или опустились? — по спирали. Теперь он думал о полковнике, скорее всего, самозванце, ввергнувшем его в долгий бред с галлюцинациями. Нет, просто интересно, думал Кузнецов, из чего он сделал вывод, что у меня нет души? Все это белиберда — что души реанимированных попадают в лапы Сатаны и прочее. Я сам знаю многих вполне приличных людей, которые побывали в реанимации, и не один раз, но остались такими же достойными, какими были. Конечно, это общеизвестно, кто есть Князь мира сего, но не так же примитивно… Вот тот малый, с седой бородой, который встретился у дороги, — милейший человек! Одна твердость относительно говна многого стоит… А ведь прошел через интенсивную терапию, однако ж Черту не служит… И что это значит — нет души? То есть я как бы не совсем человек? Чушь.
Между тем мысли поднялись — уж стало ясно, что они поднимаются — еще на один круг.
«А вот то и значит, что нету души, и всё. Была бы душа, так я бы не подозревал самого близкого, самозабвенно любящего меня человека, да еще и вообще ангела, в корыстном интересе. Была бы душа, так я весь погрузился бы в эту ее любовь и отвечал бы такой же, безрассудной и все поглощающей, любовью. Прижался бы к этой маленькой, почти бестелесной женщине, ее согрел бы и согрелся бы сам, да и заснул бы, вырвался бы из этого проклятого круга мыслей, а утром нашел бы, возможно, обобщенную формулу, по которой можно рассчитывать рамные конструкции с учетом бесконечного количества факторов…»
На этом месте мысли, наконец, как-то притормозили, начали съезжать с круга, все ниже, ниже, ниже, вот уже он ни о чем не думает, кроме того, что чувствует под рукой, а вот уж и вообще ничего не думает — спит.
Глава двадцать шестая
Встал Сергей Григорьевич в отвратительном настроении — хотя с чего бы это? Заснул в счастье и близости с любимой, спал здесь вообще лучше, чем когда-либо прежде, в бессонные годы, даже почти ничего не болело, когда проснулся около шести… Но полежал немного, стараясь не двигаться, чтобы не разбудить Танечку, и настроение поползло все ниже, ниже, к беспричинной грусти, а потом и к отчаянию. Захотелось кому-нибудь пожаловаться, чтобы этот кто-нибудь взял бы на себя все заботы, убедил бы, что жизнь наладится, да сам и начал бы ее налаживать, оправдал бы все мерзкое, приходящее в воспоминаниях, и убедил бы, что нету ни в чем ничьей вины… Но жаловаться давно уже, с самого раннего детства, было некому. Да и в детстве не очень-то он жаловался — жил сам по себе.
И вот теперь все невысказанные едва ль не за всю жизнь жалобы сыпались на Таню, а она ни разу не потеряла терпения, не рявкнула на него, чтобы заткнулся и не ныл, если мужчина, — а рявкать она умела, он слышал в больнице.
Вот и утром, едва раскрыла она глаза, Кузнецов заныл, стал описывать, какое у него плохое, необъяснимо плохое настроение. И уткнулся в ее, бывшую его, майку, в которой она, больше обычного устав, и уснула вчера, и вдохнул еле уловимый запах ее сна, и разнылся еще сильнее — любимая, я не знаю, что делать, неужели так и будем жить, я ничего не могу тебе дать, у меня ничего нет, жизнь кончается… И Таня сделала грустное лицо, и даже вроде бы почти заплакала, и погладила его по растрепанной серой седине вокруг плеши, и слова не сказала, кроме — мой бедный, ты устал, тебе отдохнуть надо, только работу не бросай, я люблю, когда ты работаешь, пишешь свои закорючки, у тебя и плохое настроение проходит, и не болит ничего, сейчас кашку сварю и будем завтракать… А сама уже бесшумно мелькает из комнаты на кухню, снова в комнату — давать ему утренние таблетки, сам может забыть или перепутать, снова на кухню и тут же в ванную, оттуда — уже почти одетая к уходу — снова на кухню — иди завтракать, миле-енький! И так спокойно пьет кофе и смотрит, как миленький ест овсянку… Как будто не она с реактивной скоростью проделала все утренние процедуры, и не она через пять минут выбежит из подъезда в своей не слишком теплой стеганке, и помчится на автобус, и втиснется в вагон метро, и не у нее впереди суточное дежурство за себя и за санитарку — все сестры подрабатывают на ставках санитарок.
Он стоит у окна и смотрит, как Таня, помахав ему, невидимому за темным зеркалом окна, пересекает двор и скрывается за углом дома.