Вечером донесся отдаленный гудок парохода. Пароход должен был причалить к песчаной площадке у крутого и высокого берега живописнейшей реки Пинеги, притока Северной Двины. Закат обливал полнеба тяжелыми красками, багрил стволы и золотил вершины соснового бора на высоком берегу, расцвечивал тихие заводи, рябь и волны, отражался в водяных лужах на низком берегу и в стеклах оконниц, то превращая их в нестерпимо блистающие пластины, то зажигая пламя пожара там внутри. И было непонятно, как стекла сдерживали его, не лопаясь.
Солнце село прямо в воду. Вместо блесков над рекой разлилась полупрозрачная сумеречная мгла, птицы в бору умолкли, и наступила тишина, называемая ночью, но грамотеи у потухших окошек еще и сейчас могли бы читать. Теперь в ночной тишине отчетливо выступило хлопанье идущего снизу парохода.
Безлюдный причал начал оживать. Первой на свист парохода с противоположного берега приплыла лодка; из нее вышли крохотная старушка в сарафане и круглолицая, не молодая и не старая женщина в странной поношенной одежде немудрого, однако городского, покроя… Все спускавшиеся на площадку с высокого берега в старушке узнавали бабку Махоньку, круглоликой же никто не знал.
С двумя подводами и двумя молодцами приехал к мельнице и лихо сбежал по тропинке приказчик кооператива, собираясь принимать пароходный груз. Добежав до площадки, он громко и радостно сказал:
— Хлопает жа!
С чем все согласились, да и пароход уже был виден.
На берегу теперь собралось человек пятьдесят. Совсем непохоже было, чтобы кто-нибудь из них торопился на пароход, наоборот — всякий старался поудобнее устроиться на песке:
— Поживем жа!
— А может придет да и повернет назать, дак…
— Ну! Как повернет? Он с баржой. Куда-ле наверх обязательно попадать должон! Поживем!
— Лони я семь ден жил!
— Этта, как мы на острову десять ден жили, хлеб приїли.
— В мори?
— В Мори-Окияни… С поштой в Мезень ходили…
— Ты с Кулоя, дедушко?
— А уж как не с Кулоя, с Кулоя, с Долгошшелья… Долгошшелье — Москвы уд елок и Архангельска уголок… С Кулоя! Дак мы, этта…
Но пароход уже подходил и бросал якорь.
На мостике стоял капитан. Спокойно-сосредоточенный, он мягко оглядывал толпу.
Толпа оживилась.
— Олександр Ондреїич! Домой?
Капитан снял кепку, слабо улыбнулся и махнул рукой:
— Домой не попасть!
— Дак далеко-ле?
— Велено, как могу выша попадать: баржа! К страде нать ведь всего закинуть!
Больше капитан не отвечал.
Быстро скинули мешки с мукой, несколько сельдянок, больших бочек с соленой треской, да несколько ящиков для кооператива. Пароход принял двух пассажиров и отошел наверх. Провожающие простились и ушли на гору. А на берегу осталось человек двадцать, обреченных здесь «жить»; они знакомились ближе, прилаживались друг к дружке и приготовились трапезничать.
На песчаном холмике у входа в неглубокую пещерку, над которой свисали длинные ветви прилепившейся к камням березы, расположилась небольшая група: пинежанка Махонька, высокий, сутулый старик помор с реки Кемь, дед кулоянин, веселый и еще молодой мезенец и молчаливый громоздкий печорец. К ним присоединилась и никому неизвестная, круглоликая, с виду простодушная женщина, но на самом деле существо жадное и хитрое. Впрочем, жадность ее никому не приносила материального ущерба, так как она касалась лишь слушанья сказок, а хитрость заключалась в подзадоривании сказочников к рассказу.
Во всяком случае, благодаря ее усердию и терпеливости, появилась настоящая книга.
Уютно сидящие на холмике уже разложили костер, вскипятили чайник и скромно завтракали, достав подорожники из своих мешков, хлебней, пехтерей, а мезенец — свой хлеб, сахар и спички держал всегда при себе на груди в своем лузане. Закусив и сложив пожитки в пещерку, вход в которую заслоняли собой, они договорились рассказывать сказки, чтобы сокращать время тоскливого безделья… На этом настаивала круглоликая женщина. Вмешалась женщина, сидевшая поодаль, но уже успевшая горячо поговорить с неизвестной насчет сарафанов, повойников и прочих бабьих увлечений:
— Да вы сами откуда?
— Из Москвы.
— Што нибудь уж не так…
Все поддержали:
— Московцы говорят с высока, а ты, бабка, по нашему…
Круглоликую задело:
— Да разве я бабка?
— Уж как не бабка, — седата!
Круглоликая только вздохнула, вспомнив, как целовали и миловали ее волосы седоватые уж в двадцать лет, и молча стала записывать в своей толстой тетради.
— Уж все знаете, — не унималась женщина, — может и живете в Москвы, а только видать, што вы деревеньски и на Тюлевских находитесь. Да, быват, у Тюлевых гостили?
— Нет, нет…
Чтоб не тратить времени на споры, сидящие на холмике решили промеж собой называть неизвестную Московкой.