Наконец в первых числах июня сильный ветер с юга сорвал черёмуховый цвет. Пошёл тёплый дождь. И началось лето.
Однажды солнечным летним днём они с Марьей обедали у открытого окна за столом на белой скатерти из бабушкиного приданого, слишком неподражаемой, приметной, с вышитым вензелем «МБ», видимо, поэтому воры не позарились на неё.
Открытая створка окна поскрипывала и постукивала. Марлевая рамка парусила от ветерка. За окном шелестела полным листом черёмуха.
Духовитый борщ Боев хлебал размеренно, неспешно и краем глаза читал книгу. А Марья то и дело вскакивала, металась между печкой и столом, ела на ходу, размачивала в тарелке засохшие корочки и горбушки.
– Вот, Марья, слушай, что Бунин про тебя написал, – пережёвывая, комкая слова, сказал Боев. – Слушай: «Она была доброй, как большинство легкомысленных женщин».
– А что, тяжеломысленные лучше? – живо нашлась Марья.
Боев оставил чтение. Долго молча хлебал, прежде чем опять заговорил:
– Ну хорошо! А теперь классический вопрос: что такое любовь, Марья? Минута на размышление!
Слегка даже обиженная простотой задачки, она выпалила:
– Это когда долго и счастливо живёшь с одним человеком.
Некоторое время Боев опять ел молча. Весёлый дух в нём распалялся сильнее. Он отодвинул пустую тарелку и сказал:
– Марья, а вот, говорят, человек от обезьяны произошёл…
– Фу, как противно! – брезгливо скривившись, ответствовала она. – Я бы согласилась только от дельфина!
На черёмухе запела какая-то новая птаха. Только по голосам Боев различал птиц.
А с виду все они были похожи для него на воробьёв. Он стал вслушиваться в напев, прикидывая, как бы его приспособить в песню. Глубоко задумался.
И потом медленно, негромко выговорил, удивляясь тому, что получалось:
– Хм! У меня такое чувство, Марья, будто эта самая любовь както незаметно вкралась между нами.
– Это хорошо!
– Ты так думаешь?
– Тут и думать нечего. Хорошо – и всё!
Она умело сдерживала сотрясавшую её радость. Даже покраснеть себе не позволила.
После обеда Боев попытался вмонтировать кусочек подслушанной птичьей мелодии в новую песню, а Марья мыла баню, последний раз подкидывала дров в каменку, заламывала берёзку на веник.
Раздевшийся в предбаннике Боев перешагнул порог парной и увидел её голую, блестящую от пота, в шапке-ушанке. Лицо её было облеплено размокшими овсяными хлопьями. Только малахитовые глазки остались от привычной Марьи, сверкали и смеялись под маской.
Она сидела на лавке и изо всех сил рёбрами ладоней зачем-то лупила себя по бёдрам. До хруста выворачивала поочередно ступни поджатых ног. Беспощадно заламывала руки за голову.
Спасаясь от жара на корточках у порога, Боев с интересом глядел на неё. Потом сказал:
– Ты к своему телу относишься, ну, как к велосипеду.
– Это же мой слуга! – Она звонко шлёпнула себя по ляжке. – А слуг нельзя баловать. Живо сядут на шею и ножки свесят.
Она умело, хлёстко обрабатывала Боева на полке, втирала ему в спину какие-то отвары. Он пожаловался:
– Чего-то у меня, Марья, в последнее время пятка болит.
– Пищу перестанем солить – через неделю пройдёт.
– Не согласен я на такой подвиг, ты мне лучше таблеток каких-нибудь дай.
– Я любимого человека травить антибиотиками не собираюсь.
И вдруг впервые за всё время жизни с Марьей душу Боева обожгло ревностью. Баба охаживала его веником, урчала от удовольствия, старалась, а он думал о ней: «Любимый – который у тебя по счёту, интересно?»
Она стала ему близка, дорога, и теперь он, как археолог, вынужден был жизнь этой бабы раскапывать, под наслоениями лет обнаруживать культурные слои её первой влюблённости, первой любви, замужества и измены и ещё делать какие-то нелёгкие открытия. И не скажешь – всё, хватит! Дальше не хочу. Не переключишь на другую программу.
Пока, может статься, опять не побросаешь пожитки в машину – и по газам, куда глаза глядят, как от всех предыдущих…
Вечером, перед тем как лечь в постель, Марья сняла с себя бусы и передала ему, чтобы положил на подоконник. Жемчужины были тёплые, нагретые её телом, её сердцем, и это тепло перелилось в него – обдало его сердце великой радостью, которая искупает любую боль. Постыдными показались всякие укорливые мысли, терзавшие его час назад. «Эх ты, морячок-елабачок», – думал Боев, сливая бусы с ладони на подоконник.
Марья шептала, сверкая влажными глазами в полутьме летней ночи:
– Какое чудо, что мы встретились! С тобой я чувствую себя женщиной. Не подстилкой, а женщиной!
– Ну, если здраво рассуждать, то вероятность встречи одинокого мужчины и одинокой женщины очень велика, – все-таки тянул свою песню Боев.
– Нет, это чудо! – восклицала Марья.
– Давай спать, чудо, – поторопил он, чтобы каким-нибудь побочным разговором не замутить сияние в душе.
Положив руку ей на живот, он ощутил бесконечность, космос, Бога и дьявола – всю жизнь, и стал растворяться во всём этом.
Напоследок почувствовал, как она гладит его по щеке и говорит:
– У тебя щетина мягкая. А у некоторых бывает такая, что утром посмотришь в зеркало – всё лицо красное, воспалённое.