В дружеских кружках — у Грановского, Аксаковых, Щепкина, Забелина — смеялись, представляя себе Нелепого (так прозвал Кетчера Белинский за странное сочетание суровой, грубоватой наружности и мягкой нежности души), размашисто шагающим по прямым проспектам северной столицы, завернувшись в плащ черного цвета и попыхивая дешевой сигарой. Неожиданно заметив знакомого, отделенного от него потоком чиновников, дам и карет, Николай Христофорович растягивает в улыбке свои толстые губы, весело машет руками и пытается в одиночку перекричать городской шум. И вот он уже работает локтями, хохочет, шумно извиняется за раздаваемые по сторонам толчки. Наконец, добравшись до цели, набрасывается на жертву с объятиями, пускается в расспросы, которые вскорости переходят в спор, и вот уже Кетчер увлеченно кричит:
— Вздор!.. Неужто?.. Врешь!
Чинная петербургская публика, шокированная столь бесцеремонным поведением косматого, длинного, очкастого господина дикой наружности, с презрением и ужасом взирает на его грубоватые мужицкие манеры и поношенное партикулярное платье.
— Нет, ему там долго не продержаться, — усмехались московские друзья, в надежде опять увидеть Кетчера рядом.
Они оказались правы, Николай Христофорович не выдержал и двух лет на хорошей петербургской должности и панически заспешил назад в Москву. Друзья вскладчину купили ему небольшой дом с большим садом в конце Третьей Мещанской улицы, у церкви Филиппа митрополита, и он зажил в свое удовольствие.
Ранним утром, накинув на себя мятый халат, он с удовольствием копался в грядках, на которых высаживал георгины и другие замысловатые цветы; потом кормил многочисленных кур, постоянно плодившихся и доставлявших все больше хлопот своему хозяину, потому как он их любил и не мог резать для супа; ласкал и лечил больных кошек и собак, которых ему частенько подкидывали, зная его сердолюбие. Покончив с хозяйственными делами, Кетчер садился в тени своего любимого дерева — дуба — и неспешно набивал табаком длинный старенький чубук.
Днем, если Николай Христофорович решался наконец передохнуть от дел и службы, он отправлялся на окраину города, где бродил по берегам многочисленных прудов и речек в поисках грибов и красоты. Он останавливался как завороженный и восхищенно покачивал головой всякий раз, если что-то в природе поражало его отзывчивую душу.
По вечерам Кетчер ходил в Малый театр, где актеры с доверием вслушивались в его безапелляционные приговоры, или заседал в каком-нибудь комитете, пуская громы и молнии в нерасторопного оратора.
Часто в его дом съезжались многочисленные друзья, и шумная, веселая беседа не прекращалась до глубокой ночи. Кое-кто, подустав, бывало, пытался ускользнуть пораньше. Но хозяин почти всегда ловил бегуна и возвращал в столовую, строго выговаривая:
— Что вздумал!.. Вздор! Оставайся ужинать — и слушать ничего не желаю!
За ужином Николай Христофорович с неподдельным ужасом рассказывал, что в Петербурге ни за какие деньги не достанешь порядочной говядины, что шампанское там подмешанное, сигары никудышные, а у жителей только и разговоров что о наградах и политике.
— Зато москвичи, — пытался возражать какой-нибудь заядлый спорщик, — со своими излишествами и безобразиями похожи…
— Врешь! — останавливал его Кетчер, хлопнув тяжелой рукой по плечу. — У нас все гадости на виду, а у них будешь целый год с человеком знаться, а так и не поймешь: подлец он или херувим.
Кто был знаком с Кетчером лишь по обеденному столу, видел в нем вечно развлекающегося барина, обожающего шампанское, но не разумеющего толк в пикантных французских блюдах. Друзьям было известно о Николае Христофоровиче больше…
В течение нескольких лет он редактировал «Журнал министерства внутренних дел» и «Магазин землеведения». Был постоянным корреспондентом «Отечественных записок», «Современника», «Московского наблюдателя», «Журнала садоводства». Служил членом, а позже начальником Московского врачебного управления. Перевел с немецкого очень нехватавшую русским врачам многотомную «Частную патологию и частную терапию» Неймана. В переводах Кетчера не одно поколение российских читателей знакомилось со сказками и «Житейскими воззрениями кота Мурра» Гофмана, «Разбойниками» Шиллера, шекспировскими трагедиями. Даже появившееся в журнале «Телескоп» знаменитое «Философское письмо» Чаадаева, за которое тот был объявлен по приказу венценосной особы сумасшедшим, перевел с французского оригинала все тот же Николай Христофорович, прослывший за карбонария еще в кружке Станкевича.