А весной и осенью я чаще всего ездил на подножках, не забывая перед очередной остановкой перелезть по клацающим буферам на тыльную сторону состава, в то время как моя кошелка ехала в вагоне под присмотром кого-нибудь из наших деревенских. Разумеется, ездить «зайцем» было не совсем удобно, — хотелось бы видеть себя самостоятельным и независимым, не отводить взгляда от каждой проводницы. Но дорога в оба конца обходилась в пятнадцать рублей, что было для меня целым состоянием.
...А и хорошо было ездить на подножках! Усядешься на верхнюю ступеньку у глухого тамбура, для страховки обхватишь рукой засаленный до черноты деревянный поручень, подставишь лицо ветру — и пой песни или читай вслух любимые стихи. А чаще просто грезишь о чем-то своем сокровенном да привычно смотришь, как мчатся назад придорожные кусты, плывут и разворачиваются на поворотах поля и перелески да через равные промежутки мелькают телеграфные столбы с колонками черных цифр, и между столбами бесконечной «американской горкой» скользят провисшие провода: то спадают вниз, то стремительно взлетают вверх к белым изоляторам — и так от столба к столбу, от столба к столбу; было для меня что-то притягательное в этой бесконечной скользящей игре проводов, то привычно серых на уровне глаз, то — когда поезд шел по высокой насыпи — серебряных над зеленью травы и кустов, то черных с фосфорическим блеском в лучах солнца: я следил за их незатейливой игрой... и предощущал поэзию бесконечных дорог по «дальним странам» необъятной моей Родины, о чем я всегда мечтал, завистливо провожая глазами на курском перроне созданные для других счастливчиков поезда дальнего следования; особенно я завидовал почему-то тоненьким девочкам в тюбетейках с бесчисленными черными косичками: они вот могут ехать целыми сутками из своей Средней Азии, или там Кавказа, могут так небрежно разгуливать стайками по перронам чужих городов, могут так смело и будто свысока смотреть на тебя черными узкими глазами и дождаться-таки, что ты первый отведешь свой сероглазый взгляд... — могут, а ты не можешь...
Теперь, когда и для меня настала очередь быть тем счастливчиком, каким я завидовал когда-то, и я, в моих поездках, прислонившись лбом к вагонному стеклу, часами смотрю на те «дальние страны», — я часто будто вижу вот эту трудную для машинистов дорогу на Воронеж из одних поворотов, подъемов и уклонов, эти вот поля и перелески, размежеванные во всех направлениях логами и оврагами, и себя на подножке рабочего поезда с моими мечтаниями о дальних дорогах... с теми самыми мечтаниями, с которыми мы бываем больше счастливы, когда они впереди, чем когда сбываются...
Я был рад, что учусь в городе.
Еще раньше, когда ходил за пять километров в нашу деревенскую семилетку, сколько раз, бывало, идя полем, мечтал я о жизни в городе, о городской школе, о будущих городских друзьях... и — чего ж тут греха таить — и о том, каким я буду тогда сам!
Да и не только я один мечтал об этом. С моим лучшим другом Федей, ныне он инженер-химик, мы, бывало, часами говорили о том, казалось, почти несбыточном счастье, какое будет — случись нам уехать учиться в город. Помнится, мы согласны были пересесть из шестого класса в пятый, из седьмого в шестой (для школьника равное великой жертве!) — но только бы сейчас же идти в школу по г о р о д с к о й улице, сидеть в классе рядом с г о р о д с к и м и ребятами... и девчонками, запросто разговаривать с ними, дружить... Я думаю, что мечта о городе — мечта многих деревенских мальчишек и девчонок, если не всех, и мы с Федей не были тут каким-то исключением.
И одновременно я часто скучал — иногда тосковал до слез — по своей деревне.
Чаще всего тоска оживала ранней весной — и тогда до отчаянья опостылевал город.
Утром на уроках в классе, куда солнце попадало только к обеду, а под окнами по рытвинам газовали и грохотали машины, мне виделась освещенная солнцем наша длинная Старая Слободка над огромным логом, обтаявший на припеке выгон, и там, на горе, стоят наши деревенские и смотрят в лог, где, после ночного спада, опять набирает силу половодье. Я словно слышал утренний перезвон ручейков в хрустальных ледяных руслицах, перекличку одиноких гусаков, неприкаянно бродящих по деревне, пока усердные гусыни сидят по хатам в широких лукошках и клювами заботливо ворочают под собой крупные горячие яйца, шум большой воды в логу, гомон грачей над ольховым болотом, черным от гнезд...