— Чего плачешь, дочка! Чего плакать теперь! — повторял отец, а сам сморкался в платок и вытирал мокрые глаза. — Теперь плакать что? Слава богу, жив вернулся! Другие — э-эх, сколько сирот пооставляли!.. А нога — грош ей цена, по совести сказать, подживет. Я... я на ней еще похожу, похожу, детки! — В порыве он встал, отчеканил два строевых шага — и обмяк, лицо исказилось от боли. — Сволочь, болит еще. С одним костылем пробовал — не получается. Ну, да это чепуха! Главное — победили, доконали сволочугу. А остальное... — и отец так хорошо махнул при этом рукой, что я до безумия был рад всей нашей будущей жизни.
Я не сводил глаз с отца, в военной форме хорошо знакомого мне по фотокарточке, и постепенно узнавал в нем его довоенного, каким он вспоминался мне все эти годы. Тот отец, из воспоминаний, и этот, на чьих коленях я теперь сидел, слились наконец в одного, — и никогда, еще ни единого раза не было мне так хорошо!
Мы спустились с горской горы, и отец остановил вола. Он развязал мешок, достал огромную красную эмалированную кружку.
— Ровно литр! — довольно сказал он и протянул кружку мне. — Сынок, принеси-ка из нашего колодезя воды. От самой Польши, как захочу пить, так и думаю: вернусь — первым делом воды своей напьюсь. Принеси, сынок.
Надо ль говорить, что я вихрем домчал до колодца, а потом спешил к отцу быстрыми маленькими шажками, аккуратно удерживая на весу по края полную кружку прозрачной родниковой воды. Отец пил воду, отдыхал и опять пил, а я смотрел то на него, то вверх на свою гору, где нас поджидало много людей, и мне было так торжественно, что отец пьет воду из своего колодца, и это я принес ему ее.
Отец не захотел въезжать в деревню на повозке. «Я еще посповидаю Харитона за этого вола! — не раз за дорогу говорил он. — Лошади не нашел...» Мы отдали подбежавшим ребятам гнать подводу по пологой кружной дороге и по своей «К о л и н о й д о р о г е» медленно пошли на нашу высокую крутую гору.
Тут я опять вспомнил о Чувилихе. Но, к счастью моему, среди поджидавших ее не оказалось.
Бабка встретила нас на улице. Как всегда, вся в черном, Луша быстро шагала к нам от своей хаты, и я понял, что пропал, что для меня настает то, страшнее чего уже не будет за всю жизнь. А бабка все замедляла шаг, потом остановилась и закрыла лицо руками: «...Мои сыночки!.. И на кого ж вы меня покинули! И где ж они там, ваши могилушки...» — протяжно запричитала она и опустилась на колени, а потом и вовсе упала головой на землю. И тут же в разных концах деревни запричитали другие бабы, кому уже никогда не дождаться своих. Так бывает теперь каждый раз, когда кто-то возвращается с войны: в одной хате до поздней ночи пьют и гуляют на радостях, а на задворках других одиноко убиваются в безысходной обиде на судьбу горемычные матери и жены, и их протяжные истошные причитания долго еще теснят душу притихшей деревни...
...Тихий предзакатный час погожего октябрьского дня. Тот самый час, когда солнце уже не греет. Холодным круглым зеркалом блестит оно в белесом ореоле своем и кажется чем-то искусственным и близким, повисшим по ту сторону лога, между голубым в вышине небом и ярко-белым, непаханным после жнитвы полем. А через полчаса солнце потускнеет, станет оранжевым, потом густо-красным и большим шаром плавно опустится за горизонт; и там, где оно скроется, край белого поля вспыхнет ярким малиновым пламенем и густым заревом ненадолго разгорится край неба; сразу же будто почернеет поросший орешником горский склон лога, и из его глубины, от ручья, потечет вверх прозрачная синь, заполнит огромную пустоту лога, разольется по выгону, рассочится меж погребок, хат, сараев, и деревня наша незаметно погрузится в вечерние сумерки. Но это будет, когда пригонят стадо, подоят коров и настанет время ужинать.
А пока мы, деревенская ребятня, сидим на срубе новой хаты деда Восички. Мы вволю наигрались «в лисички», набегались друг за другом по срубу и теперь отдыхаем на прохладных сырых деревах обвязки, болтаем в воздухе озябшими босыми ногами, ведем свои разговоры и ждем пригона стада. За весь день это самое лучшее — сидеть вот так вместе со всеми и смотреть с высоты сруба, куда только достанет глаз: на разбросанные хаты Горки и ее сады — и с удовольствием вспоминать, когда и с кем забирались в тот или иной сад, сколько и каких принесли за пазухами яблок; на черный крест и купол троицкой церкви за горским выгоном; или левее на черное ольховое болото, по левую сторону Рати, куда при немцах сел зимой подбитый «ястребок».
А под нами — влево и вправо — наша деревня: рыжая от подорожника широкая улица, посредине серая дорога, усеянная белой соломой, тесный ряд, кое-как отстроенных хат и хатенок с малиновыми окнами на закат, сивый бурьян на месте сгоревших дотла хат... Кое-где над трубами желтый дымок: жгут хозяева под таганом сухой навоз, варят к ужину картошку или суп в обварку.