Но для меня существовала другая дилемма. Не знаю, откуда это повелось, но в те времена, да и позднее, в искусствоведческом быту существовало неприязненное отношение к эстетическому теоретизированию. Не думаю, что это было идиосинкратическое отторжение марксистских схем. Хотя такой элемент мог присутствовать подспудно, неприятие строилось на широком противопоставлении конкретного знания, дела, контакта с живым искусством — и пустого спекулирования, в лучшем случае — траты сил на вольные интеллектуальные пасьянсы с их совершенной необязательностью. Эта критическая позиция привлекала меня своей специфически цеховой чистотой, профессиональным аристократизмом (чтобы не сказать — снобизмом) и сдерживала природную склонность к безудержному конципированию. В кагановском кружке я был непременным участником, но уравновешивал эстетические влечения робкими опытами собственно исторических штудий.
Тут очередным искушением стали Средние века. Западноевропейское средневековье меня манило по многим причинам. Правда, первая приватная встреча с Михаилом Васильевичем Доброклонским, который читал нам курс средневекового искусства, завершилась постыдным фиаско. Я явился к нему с пустыми руками — ничего, кроме декларации о намерениях. Михаил Васильевич стал перечислять труды, которые следует прочесть для начала. Труды были на разных языках, а коварство состояло в том, что профессор диктовал, а я записывал.
Когда М. В. увидел, как я написал по — немецки «Byzantinische» через «i» — «Bizantinische», все было кончено. Спустя два года я набрался смелости и стал излагать ему свои идеи. На этот раз они имелись, да и сложились не на пустом месте, а в результате знакомства с подлинным материалом — французской книжной миниатюрой готической поры из собрания Публичной библиотеки. Они не были оригинальными, но, право же, кое‑как отвечали действительному положению дел. М. В. вежливо уклонился от обсуждения, сказав, что мы, т. е. они, искусствоведы старой школы, больше как‑то насчет формы, а тут… Не знаю, был ли этому причиной проклятый византийский игрек или что другое, но руководителя в моих студенческих средневековых занятиях у меня не было. К тому моменту, когда надо было выбирать тему дипломного сочинения, я уже довольно далеко продвинулся в изучении французских иллюминованных рукописей, но в те беспросветные времена защита диплома на западную, да еще средневековую тему была невозможна. Пришлось подбирать другую тему.
Формально я числился в семинаре Валентина Яковлевича Бродского, а он был специалистом по искусству Нового времени. В. Я. в ненавязчивой форме предложил заняться советской сатирической графикой, то бишь политической карикатурой. Ну, нет, спасибо, предмет был не для меня. Более конструктивен был М. Каган: он посоветовал заняться Александром Ивановым и наметил аспект — Иванов и русская общественная мысль его времени. Это было серьезно, и я решился. Так Иванов и его эпоха попали в поле моих интересов.
По окончании университета я отправился в Таллинн на ловлю счастья и чинов[34]
. Ибо после получения диплома меня немедленно прогнали в Ленинграде даже с той не самой завидной работы, которую я исполнял, будучи студентом. Работа в Таллинне, не без отчаянной борьбы, но нашлась. А тема Иванова не была оставлена. Началось с того, что университетская кафедра предложила мне переработать главу из диплома для кафедрального сборника статей. Я так и сделал, и статья была послана в Ленинград[35]. Далее, все тот же М. Каган написал мне, что надо переработать и дополнить другие главы — и защищать их в качестве кандидатской диссертации. Мысль была недурна, и я начал проводить ее в жизнь с той основательной неторопливостью, которая отличала меня с самого детства. Отец называл меня кунктатором — и справедливо. Я за брался в архивы и сокрытые от праздных глаз музейные хранилища, дел оказалось выше головы, а между тем жил—тο я в Таллинне и в обеих столицах, где находились все материалы, мог бывать только наездами. Словом, диссертация не появилась. Но нескольких статей, которые были опубликованы тогда, в пятидесятые годы, я не стыжусь, там почти все в порядке, на них ссылаются до сих пор.Последней моей «ивановской» работой была подготовка документов для многотомного издания «Мастера искусства об искусстве»; там буквально каждая строка была проверена по архивам и устранено много ошибок, которые по традиции странствовали из одной публикации в другую. Когда я сдавал весь материал научному редактору тома профессору Федорову — Давыдову, я не отказал себе в удовольствии показать ему наиболее занятные ляпсусы. В одном месте он, дернув себя за бороду, воскликнул: «Черт побери, я двадцать пять лет толкую студентам это место, говорю им о ранних царистских иллюзиях Иванова…» Действительно, в старой публикации было написано «Николай Первый», а в рукописи — «Николай Пуссен».