– В рай попали… – шепчутся старички и крестятся. – Уж так-то сытно да сладко… И слова никто не скажет.
Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: «Богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет…» Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: «Этого не знает Бебель… это тоже социализм, духовный только… приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести поправки в его социальную систему…»
Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую миску: щи с грибами, засыпанные кашей.
– Ешьте, братики, на здоровье… еще подолью, – шепчет тощий монах, – поправьтесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички… долю вашу знают.
Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша с постным маслом.
– С маслицем никак… Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! – изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, – за что такая милость… да с елейным!..
И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.
– А это уж баловство-о… – говорит питерский извозчик, радуясь.
И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают монаха: кваску-то можно?
– Да сколько охотки будет, – говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.
– У-у, ква-сок… дю-же хорош квасок… – говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. – Знатный квасок… забыли, когда и пили такой квасок…
Трапеза заканчивается пением благодарения «за брашно». О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился.
– О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание.
– Да за что же такое испытание, на всем народе?
Монах вздыхает.
– О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите – испытание, на всем народе… будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа.
Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани посидеть в холодке в ожидании часа, когда можно будет попить чайку, – раньше половины 3-го часа не полагается.
На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять хочет, – чудесный старичок, право.
– Ну что… посмотрели, как у нас трапезуют?.. Понравилось?
– Чудесно, о. Антипа! И как трапезуют, и как поклончики отбивают…
– Ах вы, шутник, право… – смеется о. Антипа. – Смирение – путь во спасение.
– Знаете, о. Антипа… – говорю я, чувствуя, что не могу не сказать самого важного, что переполняет сердце, – я вам так благодарен, что возвестили мне послушание…
– Нет-нет… – остерегает о. Антипа, – недостоин я возвещать… это только о. игумен, по уставу. Да это я шутил, послушание-то… Понравилось – и слава Богу.
– Узнал у вас самое важное, самое глубокое… понял, как вкушают хлеб насущный… и что такое… вкушать!
Понял ли меня о. Антипа? Он взглянул ласково и потрепал по плечу.
VI. На кладбище. – Сады. — О. Николай
На высокой скале, над «Монастырским» проливом, покоится старое валаамское кладбище. Так и сказал нам кто-то из монахов: «Покоится». Отделяет его от святой обители каменная белая ограда. В обители глухая тишина: дремлет Валаам под усыпляющий шепот сосен, под всплески Ладоги; а здесь уж не тишина, а глуше и глубже тишины: покой. Так и подумал тогда: «Могильная тишина». И стало понятно мне книжное это выражение. Старые клены, липы в золоте и багрянце августа роняют листья на бугорки-могилки, поросшие травою. Весь Валаам из камня, много гранита и мрамора у него, но не видно надгробных памятников. Не любят иноки валаамские надгробий: память – богоугодное житие. У Господа – все на памяти. Круглые камушки на травяных бугорках кой-где.
«Послушник Василий. Преставился лета 1871, апреля в 26-й день, 23 лет от роду», – читаю я на круглячке могильном. Кто он, откуда родом, зачем пришел на это глухое кладбище в такие годы? «Меня еще и на свете не было, а уж он…» – пробегает в душе печалью и заливает радостное сознание, что я жив, молод, а впереди… сколько же впереди, всего! Я смотрю на мою жену, юную, как и я, и говорящие глаза наши встречаются в одном чувстве: какая радость, и сколько же впереди – всего! Нам тесно на этом кладбище. Уйти бы… Но провожающий нас монах смущает: сразу уйти неловко, надо взглянуть «на схимонахов».