Зато Никита скрипел зубами, когда во сне его посещали уголовники, с их воровским законом. «У кого волчьи клыки — тому кусаться, а кому заговорили зубы — пахать», — вскочив посреди ночи, выводил Никита в нестройном свете лампы. Строки плясали, он то и дело поправлял очки и снова валился в кровать, чувствуя себя бунтарём.
Никита погружался в сны всё глубже, проводя дни в бесцельной маете, проживая их, словно расстояние между событиями, которое надо перетерпеть. Прежние занятия — перелицовка черновиков и возня с рукописями — теперь представлялись ему скучной, бесполезной игрой, вроде пасьянса, годного разве, чтобы скрасить ожидание. Зато ночи не обманывали, от них захватывало дух. Чтобы скорее забыться, Никита бубнил, пересчитывая овец, и, как в зеркало, вплывал в сон.
И всё-таки смерть — дело привычки, — настаивал Виссарион Личуй.
Плюнув на ладони, Евдоким Кугтя опять разглаживал перед зеркалом волосы.
Второй раз всё скучно, — зевая, оттянул он кожу с белков, — оттого и живут единожды.
От его признаний не шевельнулся даже сонный гардеробщик.
Судьба вроде напёрсточника, — продолжил Евдоким, — сулит выигрыш, а под каждой скорлупкой у неё пустота.
Высунув язык, будто собака над костью, он легонько присвистнул. Так, с высунутым языком, он и шагнул в зал, доставая на ходу пистолет.
Но на этот раз сыщики оказались проворнее.
Они, как тени, вынырнули из-за портьеры, а дремавший гардеробщик достал полицейский жетон.
Жизнь — не мозаика, по схеме не сложишь. Теперь Никита готовил во сне чифирь, носил арестантскую робу, клетки которой повторяли решётку его камеры, и распевал блатные песни, которых, проснувшись, не понимал.
Но это было уже не важно. Потому что наяву Никита оказался в психиатрической больнице. Его забрали из ресторана, где он с мрачной ухмылкой ввинчивал в ухо официанта ствол пугача. Врачи признали его безнадёжным, цокали языком, слушая рассказ про людей, которыми они могли быть, но не стали. А Никита, спеленатый рубашкой с пуговицами на спине, открывал им глаза. Свою болезнь, которую таковой не считал, он объяснял ошибкой небесной канцелярии, подменившей ему судьбу. Это на нём, а не Евдокиме, стояла печать рецидивиста, при рождении их перепутали. Однако душа знает о своём предназначении и оттого стучится в его сны.
Решётку из сна днём сменяли железные прутья, сквозь которые, просунув руку, можно было потрогать насмешливое послание свободы — цветы на клумбе. Никита проводил время в постели, сутками разглядывая потрескавшийся потолок, обрастал бородой поверх простыни, и уже смирился со своим положением. Но однажды случилось чудо. Сон, цепкий, как репей, отпустил его, и он навсегда потерял двойника. Через неделю его выписали. И всё пошло своим чередом: он по-прежнему хрустел солями, писал с оглядкой, а из зеркала ему подмигивал книжный червь.
Умер он мгновенно. Так умирают герои снов, когда пробуждается сновидец.
— Представляешь, — свесился с нар Евдоким Кугтя, которому струйки пота расчертили грудь крестом, — мне снилось, будто меня зовут Никита Трепец и я согнут радикулитом!
— Сон в руку, — оскалился Виссарион Личуй, доставая из подушки заточку, — пора валить охранника и делать отсюда ноги.
ПО-СЕМЕЙНОМУ
Когда мы расставались, в её огромных, беспокойных глазах стояли слёзы. Она успела побывать замужем и снова мечтала о браке. Расходились бурно: у меня вырывались упрёки, у неё дёргалось веко, кривились тонкие, болезненно яркие губы.
А через двенадцать лет я, мыкаясь по углам, явился по газетному объявлению.
Лена?
Я узнал её сразу, да и она, казалось, не удивилась. Лена была ещё красива, хотя с годами немного раздалась, теперь в её облике проступила та хваткая уверенность, которая рано или поздно приходит к женщине.
Она жестом пригласила войти, и я, не опуская чемодан, перешёл к делу.
Вы можете остаться, — на щеках заиграл румянец. — Бельё раз в неделю, стол за отдельную плату.
Послушай, глупо играть в незнакомых.
Она улыбнулась.
Моё окно выходило в сад, и, когда открывалась дверь, сквозняк шевелил занавески. Из мебели был старинный двустворчатый комод, закрывавший полстены и пускавший по утрам солнечных зайчиков.
Круглый год Лена сдавала комнату, а сама жила в другой, со шкафом, заваленным тряпьём, колченогими стульями, кроватью сына. Я вспомнил, как она говорила: «Если никого не встречу, заведу себе ребёночка».
Тогда я опускал глаза. А теперь её мальчику было около десяти. Его звали Андреем.
— А отчество?
Андреевич. Как-то же надо было.
Годы дались Лене трудно. Помощи ни от кого не ждала, тянула воз, огрубев от ежедневной борьбы. Я тоже был побитой собакой, за сорок — ни кола, ни двора.
И вскоре мы опять сошлись.
На ночь она читала сыну про волка-королевича и, дождавшись ровного дыхания, шла ко мне, обдавая жаром изнывавшего тела. А я совсем обезумел: изголодавшемуся по теплу, этот шаткий уют рисовался убежищем от холодного мира.
Замелькал календарь. Лена работала допоздна, возвращалась опустошённая. Поначалу мы пытались беседовать, но постепенно наши разговоры свелись к нестиранным рубашкам и вымороченным воспоминаниям.