– И Бэла умерла?
– Умерла; только долго мучилась, и мы уже с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка» (то есть, по-нашему, душечка), – отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» – сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; – она покачала головой и отвернулась к степе: ей не хотелось умирать!..
Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давая ему разные нежные названия, или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку.
Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы па ресницах его; в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою – не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.
К утру, когда прошел бред, она начала печалиться о том, что она не христианка и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Печорина, и что иная женщина будет в раю его подругою… Максим Максимыч предложил ей окреститься; долго она молчала в нерешимости и наконец отвечала, что умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел день – страдания ужасно изменили ее прекрасное лицо. Когда боль утихала и она переставала стонать, то уговаривала Печорина идти спать, целовала его руку…
– Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась я начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими пуками будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу…
Перед смертью хриплым голосом закричала она: «Воды! воды!»