Читаем Статьи и проповеди. Часть 4 (20.05.2011 – 05.01.2012) полностью

Причина запоздалого интереса, вернее, виновник его — Генрих Бёлль. Писатели действительно — послы и дипломаты. Они — владельцы отмычек к сердцам представителей иных цивилизаций. Они — гармонизаторы словесного шума и переводчики смутных ощущений и предчувствий в твердую валюту записанного текста.

Благодаря Бёллю мне стало жалко немцев, и даже по-другому почувствовалась война.

В одном из тех мест на земле, где зимой жарко не в пример нашему лету, я видел много престарелых немцев, и они были милее престарелых бельгийцев или таких же по возрасту голландцев. У них на лицах было то, что позволяло Станиславскому выпускать артиста на сцену без специальной подготовки. «Вы много страдали. Вы можете играть», — говорил он, хотя это и не дословная цитата. Эти немцы много страдали.

Они родились в начале последней Великой войны, или — в середине ее, или — в конце, среди позора, хаоса и отчаяния. Отцы многих из этих стариков остались лежать под Курском и Сталинградом. Многие из этих отцов видели своих детей только на фотокарточках, а те, что вернулись, стучали по мостовым костылями или протезами в голодные и унылые послевоенные годы. Бель пишет именно о тех немцах.

Он пишет о дешевых сосисках и теплом пиве в закусочных, о глазах соотечественников, в которых — пустота, о руинах, плохо прикрытых рекламными плакатами, о снах, в которые заходят без спросу тени погибших товарищей. О крушении семейного счастья он тоже пишет. И еще — о молодых людях, за которыми пришла смерть, и о стареющих людях, которые боятся будущего. Он был бы вторым Ремарком, если бы писал только о себе. Но он писал обо всех, о целом народе, на примере маленьких его представителей, и поэтому достоин имени писателя, который шире Ремарка и сострадательнее его.

Бёлль пишет о желании «просто жить» и о невозможности «просто жить», поскольку уже давно все стало очень не просто. Я смотрел на этих немцев, отцы которых, нарисованные Бёллем, бросали когда-то бомбы на моего деда, и мне было их жалко.

Свинья у Крылова любит желуди, но роет корни дуба. Свинья у Крылова не умеет думать ни о ком, даже — о себе.

Мы хотим жить, «как на Западе», но историю Запада в данном подходе готовы считать только с момента изобретения телевизора. Старики же, которым за семьдесят или под семьдесят, это — живая история Запада, в которой полным полно и горя, и страха, и бедных лохмотьев, и холодных зимних квартир. Если бы кто-то не написал об этом, я бы никогда не додумался до этого сам.

Потом, когда Бёлль постарел, а у каждого киндера уже был и велосипед и мороженое, мир завертелся, запел на новый мотив, стал «Безумным, безумным, безумным», как название одноименного фильма. И в Америке начались марши на Вашингтон, сексуальная революция, движение хиппи. А во Франции были революции студенческие, то есть тоже сексуальные, но с налетом социального пафоса, этой отрыжки, рожденной не переваренным взятием Бастилии. В Германии же, судя по всему, не было таких революций. Народ, оглохший от «Катюш» и смирившийся перед гусеницами Т-34, все еще приходил в себя, учился жить заново и не был способен на лишние выбросы дурной энергии.

Конечно, немцы блудили, как в США, слушали ту же музыку, хотели расширения прав и свобод, но это было у них по-другому. Мне слишком мало известно об этом, но так мне кажется, и пусть историки меня обсмеют или поддакнут.

Зачем я пишу об этом? Зачем я с любовью смотрю на вчерашнего заклятого врага, с которого отшелушилось и сползло заклятье, и который ходит при помощи палочки, кланяясь и говоря «Гуттен таг»? Затем, что мысль и литература, и вообще умение писать, это — преемственность. Просто я продолжаю комментировать Пушкинскую речь Федора Михайловича, и струны души моей издают звуки от самых неожиданных прикосновений. В Пушкинской речи это называется «всемирной отзывчивостью».

Мне близок итальянец, потому что у него в каждом городе полно церквей, и он не мыслит жизни без вина и оливкового масла, а когда ругается с женой, то машет руками и виртуозно жестикулирует.

Мне близок француз, потому что его тянуло в Москву еще двести лет назад, и он видел ее горевшей, как Рим при Нероне, и пламя этого пожара опалило ему хвост. Так, с поджатым хвостом он и вернулся домой, чтобы с тех пор приходить к нам не иначе, как в виде томиков Флобера и Гюго. На крайний случай — в виде лент с участием Бельмондо и Луи Дефюнеса.

Все близки, и все по-своему хороши, и всех жалко.

Нырни вглубь, всмотрись в лица иноязычных братьев, послушай, как они напевают знакомый тебе мотив, как плачут их дети, и — шутки в сторону — ты увидишь человека, и почувствуешь единство с ним, и пожалеешь, что не знаешь его языка так, чтобы свободно на нем общаться.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Интервью и беседы М.Лайтмана с журналистами
Интервью и беседы М.Лайтмана с журналистами

Из всех наук, которые постепенно развивает человечество, исследуя окружающий нас мир, есть одна особая наука, развивающая нас совершенно особым образом. Эта наука называется КАББАЛА. Кроме исследуемого естествознанием нашего материального мира, существует скрытый от нас мир, который изучает эта наука. Мы предчувствуем, что он есть, этот антимир, о котором столько писали фантасты. Почему, не видя его, мы все-таки подозреваем, что он существует? Потому что открывая лишь частные, отрывочные законы мироздания, мы понимаем, что должны существовать более общие законы, более логичные и способные объяснить все грани нашей жизни, нашей личности.

Михаэль Лайтман

Религиоведение / Религия, религиозная литература / Прочая научная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука