— Значит, все-таки писалась правда о войне?
— Нет единой правды о войне. Она как бы существовала и была канонизирована — правда героическая, ничего общего с окопной не имеющая. У нас все время говорили — и говорят, это происходит большей частью от бездушия — что это был подвиг народа. А что это было истребление народа, который лет двадцать еще не мог от этой травмы оправиться, говорить было не принято. Эта война была выиграна не только героизмом, но и числом жертв, которых не жалели, и нечеловеческой выносливостью русского солдата. Этому солдату — и мне в том числе, я ведь рядовой, три года на передовой — временами хотелось, чтобы убили. Так он уставал. Иногда он питался по неделе кипятком с сухарями, иногда засыпал на ходу. Так и я мог погибнуть — заснули прямо в поле, проспали до ночи, и ехавший по этому полю танк включил фары.
Не то бы нас задавили свои — рев его нас не разбудил. Научились спать в таком грохоте, что новый человек оглох бы. Эта война стоила народу его будущего — вся срединная Россия осталась без мужчин, и ничем эту жертву не окупить, ничем яму не выровнять.
Фронтовики понимают, что я говорю правду. От них я не получил ни одного осуждающего письма — говорю о настоящих фронтовиках, об окопниках.
— А вам много пишут?
— У меня с читателем какая-то странная связь, помимо писем, помимо прямого общения. Допустим, мне нужны тексты фронтовых песен — я не помню их, на фронте ведь не пели того, что выходило потом на пластинках. Другие были тексты. И вдруг приходит письмо от человека, который рассказывает, что хранил эти тексты всю жизнь, а передать некому — вот он шлет их мне. Я не обращался, не просил. Но чувствуют…
— Вы говорите о яме, о том, что народ надорвался. Но как же гордость победителей, о которой столько говорили тогда и потом?
— Помимо страшной усталости была и гордость, конечно. Но ее задавили сразу. Послевоенные годы — по голоду, по силе давления на человека — были едва ли не страшней военных. Мы вернулись не победителями, по сути, а теми же винтиками, какими нас и хотели видеть. Трубили о героизме, а жить солдату не давали. Калек прятали. Вписаться в эту жизнь после фронта было невозможно, множество народу оказалось в лагерях, гордость из поколения выбивали на каждом шагу.
Но не учли другого: эта война научила не только воевать, но и выживать. Человек, три года проведший на передовой, выжить не мог, не должен был по определению. И если уж он каким-то небывалым чудом выживал — как выжил я, чтобы было кому рассказать все это, — его уже ничем было не взять. Он привыкал чуять опасность. И напугать его было трудно — никакая травля не действует, если ты видел, например, танк.
Вообще на войне человека с воображением отличить очень просто: нормальный солдат, здравомыслящий, больше всего боится бомбежки, самолета. Человек с воображением больше всего боится танка, потому что это громадная железная махина, броня толщиной с хорошее бревно, и сделать с ним почти ничего нельзя — уязвим он только сзади, то есть когда уже по тебе проедет. Я и не стесняюсь признаваться, что больше всего боялся танков.
— Мне кажется, вы вообще с самого начала, еще до войны, понимали, что рано или поздно будете писать. Тут не только в воображении дело, а в складе ума…
— Ты знаешь, странность: я на всех своих детских фотографиях почему-то с книгой. Хотя книга в моем детстве была не такая уж частая и доступная вещь. Но я, во-первых, все время их раздобывал и много читал (на фронте «тискал романы» ребятам, пересказывал приключенческие книжки), а во-вторых, почему-то все запоминал.
Бывают такие впечатлительные души, которые иной раз и в самых зверских условиях зарождаются и сохраняются. Артистизм этот, памятливость, какое-то врожденное чутье на страшную или прекрасную деталь встречаются в любой среде одинаково редко, тут от образования и удачливости мало что зависит. Своего рода артистической натурой был и мой отец, пьяница, красавец и сочинитель. Меня судьба так вела, что я действительно многое видел, попадал в кромешные переделки и все откладывал в какой-то запасник. Это все равно вылезло бы, я не мог бы вечно молчать ни о детстве, ни о войне. Но если бы военный роман был написан не сейчас, а в семидесятых, он бы так в столе и лежал.
— А на Запад переправили бы?
— Не знаю, некому было переправлять. У меня в диссидентских кругах знакомых почти не было, тем более что кухонные эти противостояния властям имели с диссидентством очень мало общего. Настоящим борцом был Марченко — он и заплатил за это жизнью. Очень многие играли в противостояние, любовались собой, искали поводы для самоуважения — в этой среде было ничуть не меньше своей гнили.