Слава Богу, сохранились эти строчки в её чтении — отстранённом, холодно-насмешливом. «Вот чем удивили!» — как сказано у неё в другом стихотворении, тоже страшном и тоже ледяном.
Иногда мне кажется, и это объяснение уже основательнее прежнего, мстительного и шовинистического, что женщинам присуще более спокойное, почти родственное отношение к жизни и смерти: они чаще имеют с ними дело. «Напутствовать умерших и впервые приветствовать рождённых — их призванье», как сказал другой замечательный знаток женской природы Мандельштам. Потеря драгоценности или хоть пустякового подарка от любимого — это да, трагедия. Но смерть — кто она вообще такая? Набоков любил цитировать выдуманного им философа Делаланда: его однажды спросили — чего это он на похоронах не обнажает голову? «Я жду, чтобы смерть сделала это первой». В самом деле, чего с ней церемониться, что снимать перед ней шляпу? Пусть она снимает шляпу перед мужеством тех, кто знает, чем всё это кончится, и всё-таки живёт, любит, что-то делает.
Всё, чему мужчины придают преувеличенное значение, в глазах женщин почти не имеет цены: не зря почти все эти вещи женского рода. Жизнь, смерть, карьера, болезнь, война… Все свои, никакого пафоса. И жизни, и смерти, и карьере, и войне они запросто говорят: подвинься. Вот почему любовь так легко вытесняет любой страх, вот почему мужчина из-за любви забывает даже о жадности: не правда ли, в женском присутствии все наши цели так иллюзорны, а страхи смешны…
«Кажется, что с женщиной не умрёшь, что в ней есть вечная жизнь», — писал обериут Александр Введенский, но это ведь так кажется потому, что сама она с лёгкостью побеждает мысли о смерти и разводит руками любую беду. Они боятся действительно десятистепенных вещей — и многие мемуаристы из числа ветеранов вспоминают, как медсёстры презирали смертельную опасность, но всерьёз и подолгу рыдали из-за предполагаемой измены возлюбленного.
Есть любопытная статистика: женщины чаще всего кончают с собой от несчастной любви, а мужчины — от болезни, пьянства или разорения. Согласитесь, редкий мужчина особенно сегодня не может пережить измену возлюбленной. Некоторые даже рады, а то она совсем было достала его своей любовью и требованием ответной страсти. Это ведь мужчина сочинил: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло». Зато мужчина, особенно из высокопоставленного российского чиновничества, способен сойти с ума от того, что чиновник чуть повыше рангом посмотрел на него без достаточного благоволения.
Вот тут-то, кажется, мы и подходим к главному. Они даны нам затем, чтобы напоминать об истинных, абсолютных ценностях, подчёркивая иллюзорность того, чем заслоняемся от реальности мы. На них не действуют наши страхи и самогипнозы — они органичнее, естественнее, жизненнее. Они плевать хотели на тысячу искусственных вещей вроде тщеславия или денег, которыми мы тешимся в отсутствии настоящих чувств. Их волнует только жизнь: любит — не любит. А о деньгах они не думают вообще, потому что знают: когда будет надо, им принесут сколько угодно и сложат к ногам. Человек, который может себе позволить легкомыслие, — всегда честнее, здоровее и нравственнее того, кто зависит от тысячи мелочей и опасается всех на свете.
Вот зачем они нужны на самом деле — про размножение и сопутствующие ему приятности сейчас не говорю, потому что мы и так в сущности ни о чём другом не думаем. Они напоминают нам о том, что важно, и подчёркивают иллюзорность всего остального. Важно не то, кто с кем воюет и у кого сколько денег, а то, что ей здесь, сейчас, немедленно хочется птичьего молока.
Вдумайся, читатель, и ты поймёшь, что это так и есть.
Похвала авантюристу
Казанова помнится нам по гениальной драматической дилогии Цветаевой, романтизировавшей всё, что под руку попадётся, и по лучшему, на мой вкус, фильму Феллини. Поражаюсь, как могли его объявлять слабым, по-моему, нигде Феллини не воплотил с такой любовью и тоской самую душу старой Европы, уже, увы, невозвратимой.
У Цветаевой он красавец, дуэлянт, ценитель красоты и ума, враг косности и черни: сначала юный идеальный любовник, потом одинокий, всеми утесняемый, но несгибаемый старик.