Во всем этом, наверное, нет ничего дурного — у всякого свои фантазии, и лучше реализовывать их на бумаге или на сетевом форуме, чем в повседневной бытовой практике. Занятно другое — обилие русской тематики и русских авторов в этом жанре. Проще всего — и глупей всего — было бы сказать, что русский характер особенно склонен к самомучительству, что такова особенность и нашей сексуальности, но это было бы непростительной примитивизацией. В действительности перед нами не причина, а следствие нашей истории. Люди, которых слишком долго и бессмысленно мучили, привыкли обыгрывать эту тематику в эротическом ключе — что придает ей не только переносимость, но даже известную пикантность. Секс — та смазка, с помощью которой традиционное русское государственное садо-мазо (за отсутствием любых других практик вроде полюбовной гармонии) переносится несколько легче. В конце концов, рассказы пишутся не столько потенциальными палачами, — у которых на такие дела не хватает душевной тонкости, — сколько потенциальными жертвами, пытающимися хоть таким соусом приправить свою незавидную участь.
Мне возразят, что BDSM-искусство широко распространено во всем мире, что автор наиболее популярных садомазохистских комиксов Дольчетт (Dolcett) — канадец, а знаменитый изготовитель фотоманипуляций Footie Froog — скандинав (правда, сведения, которые сообщают о себе эти персонажи, вряд ли достоверны). Наконец, в Японии существует огромная и славная традиция садомазохистских мультиков манга, так что упрекать русских в эксклюзивной любви к самомучительству, вероятно, не стоит. Согласен — мы тут не одиноки, но японцы, по крайней мере, давно сделали свою тягу к самоуничтожению объектом пристального внимания, харакири там — давно отрефлексированная составляющая самурайской культуры, а среди чиновничества и менеджмента господствует настоящий культ самоубийства (увы, совершенно неизвестный их российским коллегам: кто тут повесится после обвинения в коррупции?). Вероятно, пора и россиянам задуматься, откуда в них эта тяга к репрессивному сексу и желание предаться запретительству на любом поле, эти поиски врага, русофоба, соблазнителя и отравителя, эта вечная убежденность в том, что их насилует весь остальной мир, и страстное желание однажды изнасиловать его так, чтобы мало не показалось. Думается, внятный психоанализ способен справиться и с этим комплексом — ибо некрофилия есть прежде всего показатель слабости. Мертвого не надо уговаривать и ублажать, и вообще с ним легче. Как и со стабилизированным обществом, в котором мы все живем.
Что до сексуального поведения в печатной русской прозе — ни для кого не секрет, что распределение ролей почти всегда сильно зависит от государственного строя. Секс давно перестал быть чем-то чрезвычайным для большинства западных литератур и культур, точно так же, как и отношения народа с государством в этих социумах давно вошли в берега и представляются чем-то почти рутинным; проголосовать или попротестовать для среднего американца и француза так же естественно и просто, как заняться любовью в автомобиле. Если же обозреть русские романы последнего десятилетия, в которых состоявшиеся бизнесмены грубо обладают восхищенными фотомоделями, — нельзя не увидеть самовоспроизводства одной и той же схемы: он чувствует в себе зверя, входит в нее грубо, страстно, злобно и т. д., в полном соответствии с тютчевской формулой «и роковое их слиянье, и поединок роковой». Далее авторы, однако, несколько преувеличивают женский (и народный) восторг по случаю столь грубого обладания: она застонала, выгнулась, сладострастно закричала — почувствовав в себе, наконец, напряженную плоть самца. Всякий легко продолжит по памяти этот глубоко патриотический по сути фрагмент. Кажется, и патриоты, и писатели идеализируют реальность: далеко не всегда грубость выглядит признаком силы — и, однако, почти во всех современных русских текстах эта симфония народа и власти описывается с восторгом и придыханием, хотя в действительности однообразие приемов уже несколько наскучило пассивной стороне, и она не прочь, чтобы ее иногда хоть поцеловали для разнообразия. Не все ж за волосы хватать.
Love Story
Недавно Максим Курочкин написал пьесу «Водка, Е. я, Телевизор» — о том, как герой, едва ему исполняется тридцать, перестает выдерживать общество всех троих и вынужден отказаться от кого-то одного. Напрашивающийся ответ — Телевизор, но он, как выясняется, требует от потребителя наименьших усилий. Дальше, казалось бы, настает очередь Водки, — но в смысле трансформации реальности она гораздо эффективней телевизора. Настает очередь Е. и, и от нее, оказывается, не так трудно отказаться, поскольку удовольствие кратковременное, а проблем не оберешься, но она, в отличие от Водки и Телевизора, позволяет хоть иногда почувствовать себя человеком. В конце концов, герой отчаивается выбрать и решает, что пусть он лучше сдохнет, но продолжит двигаться по жизни в обществе всех троих.