Читаем Статьи из журнала «Русская жизнь» полностью

Главный пункт приговора Советскому Союзу — то, что он рухнул от крошечного горбачевского послабления после брежневского застоя, но устоял после хрущевского разоблачения. То, что СССР — покаялся за 1933-й, 1937-й и 1949 годы, простил сам себя и даже пережил период ни на чем не основанного оттепельного оптимизма.

А ведь организованный голод и репрессирование десятой части населения — в два приема, между которыми была еще война, — достаточный повод для революционного переворота в любой стране. У нас же разоблачение перегибов (так трогательно обозначались репрессии в учебниках истории и юбилейных постановлениях) вызвало небывалую симфонию народа и государства, оттепельный восторг с порывом благодарности к партии, нашедшей в себе силы покаяться.

Минуло 70 лет с начала Большого террора, но этот мрачный юбилей никем не отмечен. Вышел, правда, сериал Н.Досталя «Завещание Ленина», но он — к столетию Шаламова, по другому поводу, да и о другом. В 1937 году страна окончательно разделилась на тех, кто сажал, и тех, кто сидел: две эти армии стали численно сопоставимы. По самой грубой статистике, за время ежовщины (в 1937-м и 1938 годах) взяты полтора миллиона человек, расстреляны не меньше четверти этого количества. Такого размаха самоуничтожения не знала ни одна революция и ни один контрреволюционный реванш, если не считать камбоджийского опыта, в процессе которого был уничтожен каждый пятый. Но в Камбодже существуют музей Туол-Сленг, пусть и снятый с государственного финансирования, — вероятно, самый страшный музей мира — и мемориал на Полях смерти. В России нет ни одной экспозиции, посвященной эпохе массовых репрессий, даже и памятника настоящего нет: не считать же мемориалом Соловецкий камень. А какой музей мог получиться из Лубянки! Наверху выставка достижений советской власти от танка Т-34 до первого космического корабля. А внизу, в подвалах, полная и подробная хроника жертв, которыми эти достижения оплачены. Но в 1991 году было не до того, а потом Лубянка восстала, как Феликс из пекла. Когда-то эту строчку сочинила Новелла Матвеева, но кто же думал, что строчка окажется пророческой?

Массовые аресты, ссылки и казни бывали в истории почти любого народа; случались они и в новейшее время, не только в варварском средневековье. Уникальность России не в том, что с ней это произошло, и даже не в том, что это приняло такие масштабы (хотя и маоистскому Китаю времен культурной революции до них далеко). Уникальность в том, что сегодня мы вспоминаем об этом как о норме. То есть ничего страшного, так и надо было. Иначе не получается.

У нас-де была история, великая и в победах, и в ошибках. Самоистребление времен Гражданской — общая победа: каков масштаб! Самоистребление времен сталинского реванша — еще один рекорд. Все это теперь повод не для покаяния, а почти для гордости: эк же мы сами себя. Никто другой так не сумеет, кишка тонка. Многие всерьез утверждают, что иначе не выиграли бы войну, не мобилизовали население, не подняли отечество из руин… Все правильно, мы молодцы.

Эмма Герштейн описывает человека, которого палач следователь подвергал запредельным унижениям. Потом, в бериевскую оттепель, человека выпустили, и он встретил следователя на улице. Завернули в рюмочную. Следователь разоткровенничался: «Да я знал, что вы невиновны». Человек спросил: «А что же вы тогда меня две недели голодом морили, а потом тарелку супа сапогом придвинули, в этот суп харкнули и смотрели, как я его ем?» Следователь задумчиво ответил: «Знаете, увлекаешься…» Они мирно допили водку, никто из них в стакан соседа не харкнул, и разошлись почти дружески. Таких историй было много. И следователей своих встречали, и конвоиров, и доносчиков. Любопытная статистика: около 80 % арестованных в годы ежовщины сели по доносам, по инициативе снизу. Расстрельные и арестные цифры не навязывали, а спускали в соответствии с творческой активностью масс. Активность развернулась такая, что из полутора миллионов арестованных миллион двести человек были оклеветаны соседями, друзьями, коллегами. По возвращении Юрий Домбровский встретился с тем, кто его посадил. Глянув в насмерть перепуганные глаза, сказал: «Да ладно, пойдем лучше выпьем». И выпили. «Убить я его не смог», — признавался Домбровский.

В чем тут штука? В патологической доброте Домбровского? Не похоже, особенно если вспомнить его стихотворение «Меня убить хотели эти суки…». Как во время войны тихие обыватели (говорят, прежде всего бухгалтеры) вдруг превращаются в героев-полубогов, несгибаемых и профес-сиональных вояк, так и во время репрессий люди толпы становятся профессиональными страдальцами и профессиональными палачами. Выбор — дело сугубо добровольное, но третьего не дано. А потом, когда все заканчивается, они опять просто люди и переглядываются в изумлении: что это было?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже