«Времечко» было моим любимым развлечением, позором и тяжким бременем, потому что при скромных заработках — поверьте, гораздо меньших, чем газетные, — сжирало лучшую часть дня, мешало командировкам, отнимало прорву времени и сил. Поначалу — до 2005 года — это происходило с девяти вечера до полуночи, когда нормальные молодые люди ходят в кино с девушками либо читают детям сказки на ночь. Потом — в последние три года — это были вообще вилы, потому что приезжать на АТВ следовало к трем, а уезжать в шесть. Сначала часовой тракт, он же репетиция, потом часовой эфир. Прямой эфир, скажу вам, не наркотик, как любят писать телеобозреватели, упрекая телеведущих в неспособности своевременно уйти на покой. Это лучший способ заработать гипертонию и вдобавок испортить нервы, потому что любая ошибка чревата не просто штрафом, — это бы полбеды, — но затяжным конфликтом с начальством. У него, начальства, — свое начальство, администрация телеканала, а на канале осталась одна прямоэфирная программа, и это мы. И все начальство, как шутили мы во «Времечке», эту программу смотрит в памперсах, потому что вдруг мы чего-нибудь скажем.
Эта программа — получасовая сначала, часовая в последние годы, — имела для ведущего одно несомненное преимущество: его начинали узнавать. Правда, узнавала его специфическая аудитория — домохозяйки, гастарбайтеры, таксисты, водопроводчики, дворники; но от этих людей в нашей жизни тоже многое зависит. Я до сих пор замечаю в метро или на улице спального района доброжелательные улыбки, которыми меня встречает потенциальная таргет-группа; теперь она лишилась своей любимой отдушины, дыру заткнули каким-то сериалом, но память осталась. Как-никак мы были вместе восемь лет.
Делать народное телевидение, скажу вам, очень трудно. Еще в 1991 году Мария Розанова, главный редактор парижского журнала «Синтаксис», объяснила мне главную особенность русского синтаксиса: пространство страны влияет на структуру фразы. Европейская литература поневоле афористична — места мало. Россия огромна, пространственна, бесструктурна, и русская фраза по-толстовски разверстана на много абзацев. (Единственное французское исключение — Пруст; ну так он и популярней в России, чем на родине.) Зощенко в одном рассказе пародирует бесконечное топтание на месте вагонного рассказчика: «И вот эта гражданочка едет с сыном в Новороссийск. У нее муж в Новороссийске. И вот она к нему едет. Она едет к мужу в Новороссийск. И вот едет она, значит, в Новороссийск…» — но поглядел бы он, что за окном этого поезда, в котором едет рассказчик! Там за окном один и тот же Российск, без всякого «Ново», одно и то же бескрайнее, стилистически однородное пространство, исключающее любую структуру, поглощающее и разлагающее все смыслы. Что и к лучшему, наверное. Поэтому когда рассказчик дозванивается в эфир, он начинает рассказывать всю свою жизнь, а до главного не добирается практически никогда; поэтому, дорвавшись до микрофона во время ток-шоу, он делает десять подходов к главной мысли, потому что нищета этой мысли очевидна ему самому, и он торопится заранее подкрепить ее историей десяти своих дедушек, бабушек, кумовьев, свах и деверей (напоминаю о прочных горизонтальных связях — даже на эфир к нам редко приходили поодиночке, всегда либо с мамой, либо с ребенком, либо с сестрой, оказавшейся в столице проездом: надо же побаловать, развлечь, сводить на телевидение!). Этого Новороссийска я наслушался столько, что Зощенко меня уже не забавляет: реальность смешнее, страшнее, многословнее. Иногда для формулирования элементарной мысли о том, что детей хорошо бы сызмальства приучать к чтению, рассказчице требовалось десять минут — она подробно излагала свою генеалогию, список обид НА советскую власть, потом обид ЗА советскую власть, при которой для детей все-таки издавали удивительно добрые книжки, — и кончалось все это лавиной проклятий Гарри Поттеру, которому вообще, вероятно, икалось очень часто, потому что в народном сознании он вошел в число символов бездуховного Запада.