«Русская интеллигенция – лучшая в мире», – объявил недавно Горький.
Я этого не скажу, не потому, чтобы я этого не желал и не думал, а просто потому, что совестно хвалить себя. Ведь и я и Горький, оба мы – русские интеллигенты. И следовательно, не нам утверждать, что русский интеллигент наилучший из всех возможных интеллигентов в наилучшем из всех возможных миров. Такой оптимизм опасен, особенно по нынешним временам в России, когда всяк кулик свое болото хвалит. Нет, уж лучше по другой пословице: кого люблю, того и бью. Оно больнее, зато здоровее. Итак, я не берусь решить, что такое русская интеллигенция, чудо ли она или чудовище, я только знаю, что это в самом деле нечто единственное в современной европейской культуре.
Мещанство захватило в Европе общественность; от него спасаются отдельные личности в благородство высшей культуры. В России – наоборот: отдельных личностей не ограждает от мещанства низкий уровень нашей культуры; зато наша общественность вся насквозь благородна.
«В нашей жизни в самом деле есть что-то безумное, но нет ничего пошлого,
Ежели прибавить: не в нашей личной, а в нашей общественной жизни, – то эти слова Герцена, сказанные полвека назад, и поныне останутся верными.
Русская общественность – вся насквозь благородна, потому что вся насквозь трагична. Существо трагедии противоположно существу идиллии. Источник всякого мещанства – идиллическое благополучие, хотя бы и дурного вкуса, «сон золотой», хотя бы и сусального китайского золота. Трагедия, подлинное железо гвоздей распинающих – источник всякого благородства, той алой крови, которая всех этой крови причащающихся делает «родом царственным». Жизнь русской интеллигенции – сплошное неблагополучие, сплошная трагедия.
Кажется, нет в мире положения более безвыходного, чем то, в котором очутилась русская интеллигенция, – положение между двумя гнетами: гнетом сверху, самодержавного строя, и гнетом снизу, темной народной стихии, не столько ненавидящей, сколько не понимающей, – но иногда непонимание хуже всякой ненависти. Между этими двумя страшными гнетами русская общественность мелется, как чистая пшеница Господня, – даст Бог, перемелется, мука будет, мука для того хлеба, которым, наконец, утолится великий голод народный: а пока все-таки участь русского интеллигента, участь зерна пшеничного – быть раздавленным, размолотым – участь трагическая. Тут уж не до мещанства, не до жиру, быть бы живу!
Вглядитесь: какое на самом деле ни на что не похожее общество, какие странные лица.
Вот молодой человек, «бедно одетый, с тонкими чертами лица», убийца старухи-процентщицы, подражатель Наполеона, недоучившийся студент, Родион Раскольников. Вот студент медицины, который потрошит своим скальпелем и скепсисом живых лягушек, мертвых философов, проповедует Stoff und Kraft[87]
с такою же разбойничьей удалью, как ребята Стеньки Разина покрикивали некогда:За ними другие, безымянные, – лица еще более строгого классического благородства, точно из мрамора изваянные, образы новых Гармодиев и Аристогитонов[88]
, Сен-Жюстов и Камиль Демуленов[89], гневные херувимы народных бурь. И девушки – как чистые весталки, как новые Юдифи, идущие в стан Олоферна, с молитвою в сердце и с мечом в руках.А в самой темной глубине, среди громов и молний нашего Синая, 14 декабря – уже почти нечеловеческие облики первых пророков и праотцов русской свободы, – изваяния уже не из мрамора, а из гранита, не того ли самого, чью глыбу попирает Медный Всадник?
Это все что угодно, только не мещане. Пусть бы осмелился Флобер утверждать в их присутствии: la politique est faite pour la canaille. Он скорее бы сделался сам, чем сделал бы их чернью. Для них политика – страсть, хмель, «огонь поядающий», на котором воля, как сталь, раскаляется добела. Это ни в каких народных легендах не прославленные герои, ни в каких церковных святцах не записанные мученики – но подлинные герои, подлинные мученики.
Когда совершится «великое дело любви», когда закончится освободительное движение, которое они начали и продолжают, только тогда Россия поймет, что эти люди сделали и чего они стоили.