А года через полтора примерно я встретился со Львом Исаевичем на сцене театра Вахтангова. На первом представлении "Интервенции". Да, шла "Интервенция". "Идет армия союзников", - как сказано в последней реплике первой сцены. Какое же это было богатое, красочное, светоносное зрелище, именно светоносное! Я не знаю или забыл фамилию художника, но он сделал все, чтобы передать волю, простор, необычайно влажные краски этого необыкновенного города - Одессы 18 года. Все было богато, великолепно в этой пьесе. Например, одесская негоциантка мадам Ксидиас, словно осколок всех молдавских красавиц, о которых Пушкин писал, "Положив под... ну, скажем, попу, ноги, дамы преют и сидят"; и Филька-анархист - Рапопорт был поистине великолепен в этой роли, второго такого Фильку не увидишь; и старичок-провизор, который уж Бог знает сколько лет не видел обыкновенного анализа мочи, а все стреляные раны, раны.
Но на самом деле вещь была еще богаче. Автор много выкинул из нее. В журнале "30 дней" появились сцены, которые в канонический текст так и не вошли. Там, например, было ограбление банка, даже не ограбление, а хирургическая операция над ним. Представляете: приходит старый, авторитетный, ни к чему грешному не причастный мастер, его почтительно приглашают в комнату, он садится за столик, просит стакан воды, ему подают, вот именно так - прошу стакан воды, берет инструменты, подходит и что-то делает с сейфом, прослушивает его, простукивает, щупает его пульс. Сейф распахивается. Доктор отходит, он даже не интересуется, сколько он заработал, пациент оплатит, его дело - наука, он весь ушел в нее.
Таковы были мои первые встречи со Львом Исаевичем.
Наша последняя встреча - это "Арденнские страсти". Я недавно прочитал роман и нахожусь еще под его впечатлением.
Нет, старый мастер не стал иным, его талант не потускнел. Это жестокая, великолепная и грозная вещь. Это, как "По ком звонит колокол". Ее грозный набат сейчас звучит громче, чем когда-либо. О ней еще пока рано писать - она только что вышла, ее надо читать. Читайте, пожалуйста, и помните, в какое время и в каком году мы живем. Я благодарен Льву Исаевичу за то, что он мне дал испытать скорбную радость познания.
Вот, пожалуй, все, что я хотел сказать.
ПАМЯТИ ШУХОВА
Позвонили по телефону из Алма-Аты и сказали, что Шухов... Последнее слово трубка либо вовсе съела, либо я его не расслышал.
- Что Шухов?
- Умер, умер, - повторили.
- Как? - спросил я совершенно по-дурацки, еще, кажется, не полностью понимая смысл сообщения.
И тут человек, который тоже был потрясен в глубине души и жил с этим уже целые сутки, рассказал обо всем обстоятельно, с подробностями, которых я теперь уже совершенно не помню. Да разве до них было, до подробностей! Я помню себя, телефон и голос где-то на другом краю страны. Мы говорили о чем-то еще, относящемся к похоронам, к семье, _к рукописям покойного, и я положил трубку. И только отойдя от нее, окончательно понял, принял в себя случившееся в Казахстане...
Настоящая скорбь в таких случаях либо сражает сразу, либо приходит с опозданием. После того, как ты примиришься с тем, что вот этого человека, живого, охочего до смеха и хорошей шутки, стихов, любившего слушать чужие вещи и тщательно прятавшего даже от друзей свои, хотя они были порой на голову-две выше тех, которыми он искренне восхищался, - так вот этого человека уже нету! "Не был, был, никогда больше не будет", - как выбито на плите на каком-то древнем римском кладбище.
Во время одной из наших прогулок (или посиделок, не помню) я прочел эти слова, и Шухов - страшнейший жизнелюб - не омрачился, даже не задумался, а засмеялся: "Вот это уж никак не укладывается у меня в голове - никогда больше не будет". - "А будет?" - спросил поэт Ваня Калашников. "Обязательно, - ответил Иван Петрович. - И не единожды". - Он редко говорил таким языком - и поэтому я запомнил это великолепное и твердое "не единожды"...
Написал и вижу, что разговор о Шухове я начал с самого себя.
Вероятно, это не совсем хорошо, но иначе и быть не может. Каждое воспоминание о большом человеке, которого ты знал и любил, есть рассказ о твоей собственной жизни. Ведь роль Ивана Петровича в моей жизни была чрезвычайная. Об этом и пишу.
Очень трудно сказать, сколько же Иван Петрович проработал в "Просторе" (тут нужны довольно сложные вычисления). Был автором, членом редакционной коллегии, главным редактором. Журнал за эти годы несколько раз менял название - был он и "Литературный Казахстан", и "Литература и искусство Казахстана", и "Советский Казахстан", - пока не обрел свое настоящее и неотъемлемое - "Простор".
Представляю себе, как это название, вернее наименование, пришлось по душе Ивану Петровичу - ведь он был природный степняк, - его небольшая, но сильная фигура, широкая грудь, руки, которые умели не только держать перо, но и диких коней обуздывать (он сам мне рассказывал пару таких случаев из своей юности) - все это требовало степного простора, степной бескрайности.