Вот мы дожили до того, что видим: рост техники в капиталистических государствах, создавая миллионы безработных, устрашает мещан Европы, и они кричат: «Долой технику! Назад, к ручному труду!» Это призыв к прекращению роста культуры, призыв возвратиться к средневековым формам рабства. Это вопль агонии капитализма.
Свободному творчеству рабочего человека были поставлены неодолимые преграды. Но всегда были и дожили даже до наших дней дон-Кихоты, у которых не погасло древнее желание сделать во что бы то ни стало красивую, необыкновенную вещь. Таких людей немного, но всё же мне пришлось встретить не одни пяток таких в среде наших кустарей. Особенно хорошо помню вятича из слободы Кукарки. Я встретил его на пароходе между Казанью и Нижним, он ехал на Всероссийскую выставку 1896 года. Маленький, тощий, лысый, с чёрными глазами мыши и сердитым личиком в жёлтой трёпаной бороде, он ходил в растоптанных лаптях по палубе третьего класса и, осторожно оглядываясь, вполголоса предлагал пассажирам:
— Купите игрушечку!
Игрушечка была вырезана из корневища можжевельника, она изображала человека в шляпе, в брюках «навыпуск», человек стоял прижавшись плечом к дереву, держа в руках палку, лицо его было злобно раздуто, нижняя губа наполовину закушена зубами, рот искривлён. Лицо было сделано очень тонко, чётко, а тело вырезано только наполовину, другая как бы вросла в дерево, намечена небрежно, но в этой небрежности ясно было видно уменье работать, вкус и знание анатомии. Фигурка была вершка четыре высотой. Он просил за неё два рубля. Ему издевательски предлагали «три пятака», двугривенный, он молча шёл дальше. Кто-то сказал вслед ему:
— Пустяками занимаешься, старик.
— Да и плохо сделано, — прибавил другой пассажир.
У меня было рубля полтора, но я не хотел увеличивать обиду старика.
— Сам резал? — спросил я, он удивился и ответил вопросом:
— Ну, а как же?
Потом проворчал:
— Чужим не торгую.
Пошёл на корму, сел там в уголок нар, вынул из мешка корень, из кармана перочинный нож. Я сел рядом с ним, разговорились, и он показал мне ещё четыре фигуры: пузатого толстогубого мужика, с большой, апостольской бородой, босого, в рубахе без пояса, — мужик, глядя вверх, крестился, прижал руку к левому плечу, развесив губы, открыв зубастый рот; потом показал длинного монаха с большим носом и сладко прищуренными глазами, растрёпанную, простоволосую, ведьмоподобную старуху, — она кому-то грозила кулаком, — пьяного барина с дворянской фуражкой на затылке. Все пять фигур обладали одним и тем же свойством: все были убедительно уродливы. Я спросил: почему он, мастер, делает людей как будто насмешливо? Искоса взглянув на меня, он ответил не без задора:
— Я натурально режу. Которых знаю, тех и режу. С тринадцати лет занимаюсь, а мне, пожалуй, пятьдесят семь. Дурачком считаюсь, конешно. Однако это не в обиду мне, а на пользу: у нас дуракам жить не мешают.
Затем он сказал мне:
— Некоторы штучки делаю хуже супротив того, каковы они есть, а иные надоть резать получше всамделишных. Приятные делаю приятней, а которы не приятны мне, так я не боюсь охаять их пуще того, каковы они уроды.
Говорил он как бы неохотно, а искоса, из-под щетинистых бровей поглядывал на меня, проверяя: внимательно ли слушаю? Чувствуя, что он нуждается в слушателе, я легко добился, чтоб он рассказал мне горестную, полную унижений жизнь «крапивника», то есть подкидыша. Начал он её подпаском, потом служил солдатом нестроевой роты, заслужил полтора года дисциплинарного батальона, изредка работал в столярных мастерских.
— Однако неуживчив я с людьми, не даюсь ездить верхом на моём-то хребте.
Вообще, это была весьма обычная жизнь одиночки-артиста, одержимого страстью к творчеству, которое не находит ценителей.
Таких людей я видел не мало, и, вероятно, это они внушили мне уверенность, что пролетариат может создать своё искусство, свою культуру, даже находясь в плену буржуазии. Сколько талантливых людей бесплодно истратило оригинальные дарования свои на грошовый труд, притупляющий разум, на труд ради нищенского куска хлеба! Были такие люди среди деревообделочников-кустарей Поволжья, среди оружейников кавказских племён, серебряников Великого Устюга, среди золотошвеек, кружевниц, в массе тех сотен тысяч рабочих и работниц, которые тратили жизнь на «художественную промышленность» для украшения жирного быта крупных и мелких лавочников. Можно ли было думать, что через иконопись, консервативнейшее ремесло наиболее консервативной области искусства — живописи, мастера Палеха и Мстеры придут к их современному отличному мастерству, которое вызывает восхищение даже в людях, избалованных услужливостью живописцев.
Я назвал живопись консервативным искусством потому, что она века служила и всё ещё угодливо служит по преимуществу интересам церкви, иллюстрируя её плачевные легенды, её иезуитскую мораль, проповедь терпения, кротости, неизбежности страдания, бессмысленного героизма мучений Христа ради. Служила — и служит — живопись увековечению в тысячах портретов царей, генералов, банкиров, кокоток, лавочников.