Когда окончился допрос подсудимых и они без краски стыда признались в содеянном и стало ясно, какая гнусная разновидность двуногих представлена на этом процессе вниманию Военного Трибунала, нашей страны и всего цивилизованного мира, в зал вступили воспоминания. Вереницей потянулись родственники погибших и свидетели, на глазах у которых осуществлялся гитлеровский план подготовки великого восточного пространства для германской колонизации, — выселение законных жильцов из их вековечных владений в никуда, в небытие. Одно черней другого, слово ложится на слово… Вот, горит госпиталь с военнопленными, горят хатки вместе с их обитателями, и бараки, доверху набитые трупами, горят. И, хотя полно света в этом зале, вдруг как бы сумерки наступают, точно чёрный смрадный снег, пепел громадных сожжений опускается сюда, в потрясённую тишину.
Ага, Лангхельд покрывается багровыми пятнами, точно скручиваемый бешенством; смятенно жуёт губы пай-мальчик немецкой фрау Риц, он же председатель «суда чести» гитлеровской молодёжи; угрюмо, точно жертвы берут его за глотку, поглаживает шею Буланов. И только Рецлав, эта портативная дубина из руки Гитлера, всё нацеливается бесчувственным взглядом в кумачёвую скатерть судейского возвышения.
Никто из свидетелей не плачет. Месяцы прошли, но все ещё слишком свежи впечатления ужаса и горя. Слёзы будут после. Это потом, вернувшись в свидетельскую комнату, истерически зарыдает колхозница Осмачко, целый час пролежавшая в братской яме рядом с трупом своего Володи. Ничего не замечая перед собой, медсестра Сокольская еле слышно докладывает суду, как волокли раненых на расстрел, как бились о порог их головы, как приколачивали одного гвоздищами на воротах и хохотали, и вопили при этом «гут»… Снимем шапки, товарищи, помолчим минутку в честь того безвестного соплеменника нашего, которого, не сумев убить в честном бою, воровски добивали немцы на глазах у этой безоружной женщины.
Свидетель Сериков, сам дивясь виденному, в простоте сердца рассказывает среди прочего, как шла своей дорогой одна наша старушка, верно, чья-то добрая и ласковая мать, и попался ей навстречу обыкновенный немецкий солдат с ружьём, и как он схватил старую за рукав и, подтащив к земляной щели, бессмысленно пристрелил её во утоление какой-то неизъяснимой тевтонской потребности. Женщина Подкопай из чёрного кошеля своих воспоминаний достаёт одно — про полуотравленного в «душегубке» старика, который уже не о пощаде молил своих мучителей, а только о том, чтобы добили его до смерти из внимания к его глубокой старости. Хозяйственник, хирург, уборщица проходят перед судейским столом, и кажется, самая бумага блокнота, на котором набросаны мои беглые заметки, начинает пахнуть трупной гарью, горшей, чем адская полынь.
Вот только что вернулся от судейского стола на свою скамью свидетель Беспалов. Речь его не изобиловала художественно выполненными подробностями. Хороший слесарь-лекальщик, он и не гонится за литературными достоинствами своих показаний. Ему есть о чём рассказать своим современникам во всём мире. Его посёлок расположен всего в ста метрах от большого поля, амфитеатром раскинутого перед окнами домика, где он проживал с семьёй, периодически скрываясь в леса от угона в неметчину. Этот солидный и рассудительный человек в течение четырёх месяцев сряду был вынужденным свидетелем некоторых чрезвычайных происшествий. Словом, пока шуршат мёртвые листы судебно-медицинской экспертизы и протоколов эксгумации, где научно излагается содержание длинных, плохо присыпанных землицей ям, я ухожу с Беспаловым в уголок, чтобы рассказал мне поподробней и ещё разок про то, как происходило нечто, чему в уголовных кодексах мира нет пока подходящего наименования. И он сидит передо мной, живой, я трогаю его колено, дым его папироски идёт мне в лицо.
Итак, место действия находится в двух километрах от Харькова, называется по-московски — Сокольниками и представляет собою округлую и обрамлённую леском луговину, пересечённую детской железной дорогой. Все помнят эти дороги — наглядные пособия, которыми мы баловали перед войной своих детей. Однажды, 27 января 1942 года, на этот плоский, конечно, самый обширный в мире эшафот, где обычно немцы методически и ежедневно расстреливали по 10—15 человек, грохоча стали прибывать грузовые машины. На каждой шофёрской кабинке сидело по солдату с немецкой овчаркой, в кузовах же машин находилось, на круг, примерно по тридцать человек не немецкого происхождения: старики с узелками, девчата, матери и их дети, и пленные — наши граждане и братья с Украины и России. Три машины возвращались сюда восемь раз. После выгрузки людей рассаживали группами и прямо на снегу. Никто не плакал, хотя все со смутным ужасом догадывались о назначении готовой жёлтой ямы посреди поля.