Легавый сидел, как живая статуя, воплощение старания, слегка приподнявшись, в надежде, что старик сделает-таки какое-нибудь движение, которое можно будет понять как приглашение к игре; Кашпарек же оставался строг и движения, которого так ожидал пес, не делал. «Угомонись!» Бруно смирился и опустил зад на землю. Старик кивнул. «Вот так-то… Ладно, я знаю ведь, ты быстрее всех бегаешь. Догонишь их за одну минуту — и конец игре. Знаю. — Он улыбнулся. — Твое счастье! А то ведь я трусливых собак не люблю. Ну иди!» Пес умчался; Кашпарек же подозвал Лохматку и велел ей сесть; та, склонив голову набок, внимательно глядела на старика из-под челки и улыбалась, вывесив красный язык. «Чего смеешься? — ласково сказал ей Кашпарек. — Радуешься, что домой сейчас пойдем?» Кашпарек покачал головой. Все-таки, размышлял он, что там ни говори, а Лохматка — умнее всех, умнее даже боксера, хоть тот и всякие школы кончал. Он вынул часы из кармана, щелкнул крышкой, снова спрятал часы. Лохматка вскочила и от радости закрутила хвостом. «Ну, барышня, начинай!» — сказал Кашпарек и не спеша двинулся к дому; пули же погнала за ним свору, покусывая собак за ляжки, словно это были овцы, а не собаки! Вольно было ей гонять сотоварищей: кроме Дези, она была в своре единственной дамой, а кобели, как известно, ведут себя с дамами вежливо, Дези же слишком была стара, чтоб огрызаться. В конце насыпи Кашпарек взял собак, кроме Нестора, на поводок; тут-то и подошла к нему молоденькая учительница и попросила его принять Джипси.
Среди прочего она говорила тогда (в ходе первого их разговора, оказавшегося и последним) — как бы в качестве дополнительного аргумента и чтобы завоевать расположение старика, — мол, как здорово ладит Кашпарек с собаками, как справедлив с ними, ни для одной не делает исключения, уж она-то знает, как это важно, в школе тоже об этом все время приходится помнить; Кашпарек хмыкнул и про себя подумал, что не слишком учительница наблюдательна, ведь у него есть любимчики — это пули и легавый кобель, их он сразу выделил из всей своры: пули — за то, что она была умной, разборчивой, гордой и к тому ж отличалась какой-то благородной тактичностью — например, подбегала к нему без зова, лишь когда он был один, и тут же уходила в сторонку, если в этом момент к ним подскакивала другая собака; Бруно же он любил за доброту, переполнявшую бесшабашное сердце пса, за его безоглядную, самозабвенную преданность. С ними двумя Кашпарек больше всего любил разговаривать, потому что они отвечали ему, и Кашпарек понимал их ответы по выражению глаз и наморщенному лбу Бруно, по дрожанию щетинок на морде Лохматки, по движению ее носа, по деснам, которые показывались из-под вздернутой верхней губы; он знал, что означает высунутый язык, движения тела, особенно же хвоста, которым они могли сообщать весьма сложную информацию; Лохматка — та умела даже вращать хвостом, а Бруно, когда радовался, весь, от носа до кончика хвоста, ходуном ходил, извивался от счастья; это был высший пик, от которого шла большая шкала разумных ответов, вплоть до противоположного полюса, когда, поджав хвост, выгнув спину, подогнув задние лапы, Лохматка и Бруно пятились от какой-нибудь страшной или внушающей им отвращение вещи. Другие собаки не способны были столь же разнообразно выражать свои мысли (Кашпарек уверен был, что они и мыслят на куда более низком уровне); они и не радовались старику по утрам так же искренне, не привязаны были к нему так же сильно, как эти двое, а потому, что греха таить, Кашпарек не мог держаться с чужими собаками совершенно бесстрастно и рассудительно, как педагог обязан держаться с чужими детьми; это и погубило его, потому что вверенная ему сука пули на исходе весны понесла от легавого и тем навлекла на Кашпарека страшные беды.