Когда они привели меня в детский сад в тот самый первый день — «они» причем, как я уже говорила, были мама и няня — я только глянула на детей, и множество голов, как мне запомнилось, ужасно громадных, повернулись ко мне, чуть не сказала, «нацелились на меня, как пушки», хоть человеческие головы, тем более детские, на пушки ничуть не похожи. Я только глянула, и сразу бросилась на пол, навзничь, и завизжала, и так каждый день, пока они не сдались. Они решили, что я должна общаться с другими детьми, почему-то считая, что для меня это будет полезно, хотели, видимо, приучить меня к коллективу, хоть слов таких они не употребляли, конечно. Или они надеялись, что детский сад исправит мой характер, а он у меня был кошмарный. Дома-то я переваливалась на живот и визжала, как и до сих пор, как я бы, например, и сегодня перевалилась, и лежала бы, и визжала, если бы меня не сбила машина, утром, например, чуть не сбила, а не надо ходить по улице в наушниках потому что — если бы, значит, машина меня не толкнула в спину, а тут уж не до того, чтоб переваливаться на живот, — если бы, скажем, я все же могла перевалиться на живот, когда меня толкнула машина, то я лежала бы и визжала. Думаю, что в тот первый день в детском саду я легла на спину, прежде чем завизжать, исключительно для того, чтобы видеть, какое впечатление произвожу на других детей, правда, теперь уж не помню, какое произвела впечатление. Я тогда так мало знала других детей, что не могла бы в точности определить, какое оно, это впечатление, да и какая, в сущности, разница, смеется ребе нок, или он злобно скривился. Если я кого и видела из детей, пока не пошла в школу в Коннектикуте, — кроме родственников, и то изредка, ну, и еще какие-то проплывали в окне машины, когда няня меня брала покататься, — так это ирландских и итальянских мальчишек, у которых хватало духу взобраться на гору, чтоб поглазеть на наш дом. Все стриженные под ноль — из-за вшей, мне сказали, — и уши торчат перепендикулярно, буквально. Железные прутья нашей ограды были так расставлены, что головы застревали, из-за этих ушей, и мальчишки стояли, громко выли или тихо постанывали, пока их садовник не вызволит, крепко надавив сапогом на макушку, после чего они разбегались, зажав руками уши. Я раньше любила рассказывать, что папа изобрел такую ограду специально, чтоб ловить детей, но это едва ли правда. Зато правда, видимо, то, что мои родители, ни папа ни мама, не любили детей. Присылайте главу, Гроссманша написала в ответ, там посмотрим. Прочла я это дело и думаю: да вы что? когда это жизнь делилась на главы? Кларенс иногда говорил, что пора начать новую главу. Или он говорил — перевернуть страницу?
Хорошо бы выбраться из этой квартиры, в кино пойти или в парк. Сто лет в кино не была, несколько месяцев, это уж точно, поскольку была зима. Причем парк, в данном случае, совсем не такое зеленое место, где приятно бродить, как можно себе представить, исходя из того факта, что оно называется парк, — «карликовый парк», вот что, строго говоря, это такое. Огороженный в основном, асфальтированный треугольник между двумя вкось пересекающимися улицами, и там одно дерево, четыре скамейки, и цветы на узком газоне у ограды с одной стороны, в данный момент анютины глазки и нарциссы. Рожковое дерево, которое сюда осенью пересадили, еще не пустило листков. Может, погибло в течение зимы. На том же самом месте клен посадили два года назад, так он погиб. Рожковое дерево росло у задних ворот родительского дома. И все, по стволу даже, было в мерзких длинных шипах, а у этого, в парке, шипов нет никаких, вообще. Сорокопут, прозванный птица-мясник, насаживает свою жертву на шип. Он насекомых ловит, и ящериц, и мелких пташек, сожрет, сколько влезет, а остатки оставляет на шипе, про запас. Мы смотрели наверх, на голые ветки рожкового дерева, и ствол был в шипах, и Кларенс мне рассказывал про застольные манеры сорокопута. Дело было в Миссури. Тротуар у нас под ногами сплошь застлали желтые крохотные листочки, ковром. А, когда это было. В данном парке нет таких птиц, одни голуби и воробьи. Если сегодня туда выберусь, не забыть бы зонтик.