Не всегда меня раздражал свист Кларенса во время работы. Не помню даже, когда он начал меня раздражать. В голове отчетливая картина: он печатает у нас на кухне, на Джейн-стрит, стоит у конторки, жарит вовсю и свистит, и ощущенья нет такого, чтоб меня это раздражало. Сперва он постоянно печатал стоя, и потом, когда мы уехали с Джейн-стрит в Филадельфию, он сочинил особую такую консоль, чтоб машинку держать на самой подходящей высоте, под самым лучшим углом, и сам соорудил в мастерской одного знакомого скульптора, который жил в Нью-Джерси в сарае. Держалась консоль на крыльчатых гайках, и она разбиралась, можно брать с собой каждый раз, как переезжаешь. Это была единственная наша мебель, какую мы таскали с места на место, если, конечно, не считать мебелью такие вещи, как штативы, ружья, машинки. Это все я бы назвала оборудованием. Уже гораздо позже, потом, когда сделался грузным мужиком средних лет, он стал сидя печатать, отяжелел. Будет, по-моему, только справедливо, если я скажу, что и слог его отяжелел. Даст, бывало, мне кое-что почитать, а я сразу вижу, какая это свинцовая тяжесть, и кое-что предлагаю, чтоб слог оживить. «Allegro, — говорю ради оживления, — allegro con brio [15], Кларенс», а однажды предложила каждую вторую фразу вычеркивать. Такой приступ вредности, видно, напал, потому предложила. После нескольких переездов до меня вдруг дошло, что мы никогда, нигде не осядем, и я взяла манеру выбрасывать отпечатанные страницы. Их накапливались ящики целые, они меня больше абсолютно не волновали, только вечно путались под ногами. По-моему, это была уже мебель, а не оборудование, учитывая особенно, что, когда ящики складывались в штабеля, мы на них ставили разные вещи, ну а раз мебель, мы при переездах ее и бросали. У Кларенса была тьма всякого оборудования, он его называл оснасткой, все больше для охоты, рыбалки. Я тоже охотилась и рыбачила, но я не имела своего оборудования, что Кларенс подкинет, на том и спасибо. Ему бы хотелось иметь целый дом, набитый головами, плюс пики, ружья и т. д. и т. п, насмотрелся в охотничьих домиках у богачей, когда с ними вместе охотился, чтобы потом писать как бы отчет для журналов. Одна-то голова у нас была, голова огромного оленя, он застрелил его в Висконсине, а потом заплатил кому-то, чтобы набил чучело. Мы годами таскали за собой эту голову, и, как переедем, чуть ли не первым делом он ее вешает на стену. Сядет в кресло, смотрит на эту голову и с ней разговаривает. Если не пьяный, то, конечно, шутя. Делал вид, что голова — это его слуга. Например, мы собираемся уходить, он смотрит на голову и требует: «Мальчик, принеси-ка мне куртку!» В смысле, конечно, чтоб я ему эту куртку принесла. В Мексике в голове завелась какая-то нечисть, и в конце концов она стала такая шелудивая, чем-то вся траченая, и мы ее бросили на берегу. Это в тот год, когда Кларенс решил снова стать фармацевтом. Теперь у меня одно-единственное оборудование, если не считать кухонного оборудования, — моя машинка, если не считать радио. Кстати, о радио, сейчас девять часов шестнадцать минут, только что объявили, и вот сейчас мы услышим Концерт для оркестра Бартока. Девять часов шестнадцать минут — вечера то есть.