Мой брат ошибся. На следующий же день, когда мы собирались садиться в дилижанс, чтобы ехать домой, у отца сделалось еще одно кровотечение. Матушка сразу же уложила его в постель и послала за доктором. Сделать ничего было нельзя. Слишком слабый для того, чтобы ехать домой, и в то же время понимая, что умирает, отец пролежал в номере гостиницы Руж еще неделю. Мать почти не отходила от его постели, а когда она забывалась сном на час-другой в соседней комнате, ее место занимала я. Выцветший красный полог над кроватью, трещины в оштукатуренных стенах, щербатый кувшин с тазиком в углу – эти печальные детали прочно запечатлелись в моей памяти, пока я наблюдала, как жизнь моего отца неуклонно движется к своему пределу.
В Париже стояла удушающая жара, усугублявшая его страдания, но окно, выходящее на узкую шумную улицу Сен-Дени, можно было открыть всего на несколько дюймов, и тогда в комнату врывались шум и зловоние, от которого в комнате становилось еще труднее дышать.
Как он тосковал о доме! Не только о милых сердцу вещах, окружавших его в Шен-Бидо, но и о самой земле, о лесах и полях, среди которых он родился и вырос. Робер называл его отношение к жизни провинциальным, но отец, так же как и наша матушка, всеми корнями был связан с землей, и на этой земле, в благодатной Тюрени, в самом сердце Франции, строил он свои "дома", создавая своими руками и своим дыханием символы красоты, которым неподвластно время. Теперь жизнь уходила из него, вытекая, словно воздух из стеклодувной трубки, которую отложил в сторону мастер, и в последнюю ночь, что мы провели вместе, пока матушка спала в соседней комнате, он посмотрел на меня и сказал:
– Позаботься о братьях. Держитесь все вместе, одной семьей.
Он умер восьмого июня тысяча семьсот восьмидесятого года и был похоронен поблизости, в церкви Сен-Ле на улице Сен-Дени.
В то время мы были слишком измучены, ничего не видели от слез, но позднее все мы с гордостью думали о том, что не было в Париже ни одного мастера или работника, причастного к нашему стекольному ремеслу, ни одного торговца из тех, что вели с ним дела, не пришедших бы на кладбище Сен-Ле, чтобы отдать дань уважения его памяти.
Личное имущество моего отца оценивалось в сто шестьдесят тысяч ливров, и моя мать, вместе с господином Босье, нотариусом из Монмирайля, до конца июля занималась тем, что разбирала его бумаги, составляя списки долгов и активов. Они провели полную инвентаризацию всего имущества и, наконец, установили окончательную сумму: сто сорок пять тысяч восемьсот четыре ливра. Половина этой суммы принадлежала моей матери, вторая же половина была поделена в равных долях между нами, пятью детьми. Робер и Пьер, которые достигли совершеннолетия, получили свою долю сразу, тогда как доля младших, несовершеннолетних – Мишеля, Эдме и моя – находилась пока в распоряжении нашей матери, которая была назначена опекуном. Аренда Шен-Бидо, которую держали мать с отцом совместно, переходила теперь целиком к матери, и она решила вести дело на заводе самостоятельно, в качестве "maitresse verriere"[11]
– звание, которого до той поры не носила ни одна женщина в нашем ремесле. Впоследствии, удалившись от дел, она собиралась поселиться в своем маленьком имении в Сен-Кристофе, которое она получила от своего отца Пьера Лабе, а пока намеревалась единолично править в Шен-Бидо.Я хорошо помню, как в августе тысяча семьсот восьмидесятого года мы все собрались в кабинете господского дома для того, чтобы обсудить нашу будущую жизнь. Матушка сидела во главе стола, и вдовий чепец на золотистых, тронутых сединой волосах словно подчеркивал ее величественную осанку; теперь, когда ей было пятьдесят пять лет, шутливый титул "La Reyne d'Hongrie" подходил ей более, чем когда-либо.
Робер стоял справа от нее или шагал по комнате, ни на минуту не оставаясь в покое. Он то и дело трогал рукой стоявшее на полке украшение, которое, как он считал, должно принадлежать ему по праву наследия. Слева сидел Пьер, глубоко погруженный в свои мысли, которые, как я была уверена, не имели ничего общего ни с законами, ни с наследством.
Мишель, сидевший в конце стола, с возрастом становился все более похож на отца. Ему было двадцать четыре года, он был невысок, коренаст и темноволос и работал мастером-стеклоделом на заводе Обиньи в Берри. Мы не видели его уже несколько месяцев, и я не знаю, отчего он так повзрослел оттого ли, что долгое время жил вдали от дома, или оттого, что вдруг осознал все значение смерти нашего отца, но только он, по-видимому, утратил свою былую сдержанность и стал первым говорить о будущем.
– Если г-говорить обо мне, – начал он, значительно решительнее, чем раньше, – мне н-незачем больше жить в Обиньи. Я бы п-предпочел работать здесь, если мать захочет меня взять.
Я наблюдала за ним с любопытством. Это был поистине новый Мишель, он уже не молчал, угрюмо уставив глаза в землю, но прямо глядел на мать, словно бросая ей вызов.