Сергею казалось, что он никуда не ездил, не лежал в госпитале, не знал Олеси, не вел умных разговоров с отцом и с Гришей, не видел Лобованова, не читал Содди и Томсона. Все это только померещилось ему. Была раньше тюрьма, темная камера, допросы ротмистра Лебедева, прогулки, ночные рассказы соседа по тюремным нарам Бодро-Лучага о гостиничных любовных происшествиях; а затем вот это облачное небо, тонущие в тумане далекие холмы и холодный ветер, который мел над окопом снежную крупу.
И были худые люди в шинелях, друзья его жизни. Не хотелось отвечать на расспросы, что пишут газеты, как идет война на Кавказском фронте, как живут в России, что говорят о мире, как сражаются французы и англичане. Каким-то чудом тот мир перестал существовать для него. Его беспокоило, достанется ли ему пара нового белья, дадут ли сапоги, сердило, что выданная ему винтовка имела обожженное ложе и заржавевший штык, что патронную сумку дали ему не кожаную, а брезентовую...
Ночью он вылез из окопа. Через несколько мгновений он различил движение снега в долине, ухом стал ловить неловкий шорох ветра, гнавшего снежную крупу по ледяной коре.
Там, в темноте, за десять-пятнадцать верст от окопов, в фортах были скрыты огромные стальные тела крепостных орудий.
Ветер прижигал скулы, мочки ушей, вылезавшие из-под папахи, но обратно в окопы не хотелось. Сумрачные, строгие мысли шли в голову. На пятьсот — шестьсот верст растянулись окопы, миллионы людей проводят эту ночь под снегом, при шуме ветра. Вокруг лежали десятки тысяч убитых немцев, австрийцев, мадьяр, десятки и сотни тысяч киевских, смоленских, сибиряков, казанских татар, молодых парней и отцов семейств. А там, по обе стороны фронта, сколько женщин, старух, отцов не спят, молятся, прислушиваются к шуму за окном — не несут ли письмо. Он чувствовал свою связь с огромной, дышащей силой и печалью страной, с миллионами людей в окопах. В эти минуты ему казалось естественным то, что он приехал сюда, расставшись с Олесей, с домом, теплом. И дико было бы очутиться сейчас в мягкой постели, под одеялом, знать, что на ночном столике стоит стакан холодного молока, лежит открытый портсигар, спички.
XXV
С утра установился весенний предпасхальный день. Приметно грело солнце, небо было в ярко-белых облаках, тени от облаков быстро и легко бежали по холмистой равнине, постепенно поднимавшейся в сторону фортов. Земля, совсем очистившаяся от снега, жирно лоснилась, во многих местах в сторону русских окопов стекали небольшие ручьи.
Стрельба началась совершенно неожиданно, когда солдаты первой роты занимались обычными окопными делами. Пахарь, Маркович, Вовк и Гильдеев играли в подкидного дурака. Так как каждая карта в колоде была известна особенностями оборванной рубашки всем игрокам, колоду прикрывали сверху котелком, чтобы прикупающий не мог заранее знать, что пойдет в прикуп. Карты держали сложенными на колене и, когда рассматривали их, прикрывали ладонью от внимательных взглядов партнера. Игра шла на интерес, а времени было много, и игроки обдумывали ходы подолгу; прежде чем пойти, испытующе вглядывались в лица противников. Один лишь Пахарь играл быстро, бросал карту сильным движением, принимая внезапные решения, приводившие в отчаяние игравшего с ним в паре Вовка. Вовк боялся стремительного Пахаря, он не делал ему замечаний, а лишь от душевной горечи сплевывал и морщился.
Сенко аккуратно разложил на земле свою довольно многочисленную портняжную снасть и, очевидно желай занять побольше пустого времени, накладывал латы на старые кальсоны, желтые от убогих солдатских стирок, не смогших преодолеть грязи и пота, пропитавших каждую нитку. Дыр в кальсонах было много, а действовал Сенко так нерешительно, что ему, вероятно, хватило бы этой работы до конца войны. С воловьей медлительностью он поднимал подштанники на уровень глаз, долго смотрел на них, потом опускал, затем снова поднимал и рассматривал. Наконец, решившись, он расправлял рваную ткань на колене и накладывал на неё лоскут. Он брался за иголку и нитки, намотанные на толстую обструганную палочку, и когда, казалось, уже решительно готов был приступить к операции, внезапно сомнение охватывало его. Он откладывал нитки, втыкал в них иголку, снимал лоскут и вновь принимался за осмотр материала.