Ну, это верно, грозился. Так ведь он всегда тажулевкой грозится. Мором пугал? Так ведь он всегда найдет, чем пугать. Кто же ему станет верить? А какой нынче день? Вторник. Чихает Степка по вторникам на Ларивошку. По вторникам к Ларивошке в будку енгалычевская стряпуха Домна приходит. В эти дни Ларивошке ни до чего. Каждый малый ребятенок в слободке про это знает. Кто будочника по вторникам боится? Никто.
А мать заладила свое: не ходи да не ходи. Ларивошка да Ларивошка. Бестолковая. Порядка не знает.
И был бы нынче Степка давно на речке, если б не мать. Угораздило ее стирку сегодня затеять. Вот вместо речки и влетело ему мокрыми штанами по сопатке.
Его же штанами да его же и шлепнула.
И всегда у ней так: как стирка, обязательно мокрым дерется. Правда, Степке разный легкий бой — и сухой и мокрый — нипочем: сжился с ним давным-давно.
Да и мать счета шлепкам не вела. Смазала сына мокрыми штанами, повернулась к нему спиной, и опять как ни в чем не бывало трет да трет грязное белье в корыте. Только пихнула корыто ближе к окну. А то махнет еще, чертенок, через окно на улицу.
Степка уселся на лавку подальше от матери и начал придумывать, как бы ему на улицу удрать. Через окно не выбраться: мать у самого окна торчит. Через двор — без толку: калитка с утра на замке. Может, через сени на подволоку, а оттуда на крышу? А, может, мать просто не знает про вторник и про Домну? Да и откуда ей знать — возится день-деньской с ухватами, с горшками да с грязным бельем. Вот если рассказать ей она и пустит.
— Мам?
Молчание.
— Мам?
Ответа нет. Только лопатки шибче задвигались у матери на спине.
«Оглохла, что ли? — злится Степка. — Или отвечать не хочет? Осерчала, верно».
Степка подходит к самому корыту. Под ноги ему попадается коробочка, вышибленная у него из рук шлепком. Он поднимает ее и, зачерпнув из корыта мыльную пену, говорит:
— Мам, а ты знаешь, ведь сегодня в будке, у Ларивошки в будке, Домаха енгалычевская. И Ларивошка сегодня ни за что на речку не придет.
Васена молча отпихнула Степку локтем от корыта.
— Мам, а ты знаешь про то, что Митюнин Власка, бондаря Митюни Власка, с нашего двора Власка, сейчас на речке? И что Маринкин Суслик тоже на речке…
— Отстань! Знаю! — крикнула вдруг Васена.
Степка заморгал глазами на мать. Вот тебе раз! Не помогло, не пускает.
— А почему все-таки Митюня своего Власку, с нашего двора Власку, пускает, а ты нет? — говорит Степка тихим голосом.
— Перво-наперво не таращь на меня глаза: на мне узоров нет.
— Ну, а все-таки почему?
— А потому, что твоего бондаря зовут Митюней, а меня Васеной.
— Чиво?
— Сколько не «чивокай», все равно не пущу.
— А почему?
Степка спрашивал это уже своим голосом — грубоватым, с хрипотцой.
— А потому. Видел, прошлый раз Ларивошка дворы обходил? Слышал, что он наказывал? Сколько раз тебе повторять. Попадешь к нему в лапы — и пальцем не шевельну. Пропадай ты пропадом!
Пока мать говорила, Степка набрал в коробку мыльной пены и приладил соломинку. Он пустил из нее стайку цветных пузырей и сдул их матери на щеку.
— А я все равно убегу, — сказал он.
Васена потерла щеку о плечо, сложила вдвое лоскутное одеяло, выкрутила, потрясла его над корытом и ответила:
— А я тебя в горницу запру.
Спокойный голос и спокойные слова матери пуще шлепков взбесили Степку.
Он хлопнул себя в грудь растопыренной пятерней и крикнул:
— Так ты меня в горницу запрешь? Хорошо! Запри. А что с твоей горницей будет? Ты знаешь? Нет, ты знаешь?
Степка все хлопал себя ладонью по груди и ждал ответа. Мать молчала.
— Я ее зажгу, твою горницу! И сам сгорю, в пепел сгорю, как в запрошлом годе Рамзайкины дети сгорели!
Да вдруг пятками об пол как застучит:
— Пусти купаться, мамка, черт!
И коробку с мыльной пеной как швырнет в стенку!
Васена выпрямила согнутую спину, что-то хотела сказать, да, видно, раздумала. Схватила вдруг из корыта дедушкины стеганые исподники и ринулась с ними на Степку.
— Брысь от корыта, проклятник!
И размахнулась тяжелыми дедовыми штанами. А по Степке все-таки не угодила. Он ее повадку хорошо знал — что ни попадя хватать в руки. Миг — а он уже за столом. Поди-ка достань его! Себя только грязной пеной окатила, драчунья!
— Не попала, не попала, свою мать закопала, — шептал Степка, тараща на мать большущие глаза. — Все равно убегу, врешь, убегу, только на двор выйди!
А уйти-то она уйдет. Непременно уйдет. Хохлатенькая курочка у нее захворала. Сидит в чуланчике, воды не пьет и пшена не клюет. А не к курице — так белье на двор пойдет развешивать. Так ли, сяк ли, а врет, уйдет.
«Другим вот счастье, — думает Степка. — У других матери на подёнку уходят — полы мыть, белье стирать. А эта все дома торчит».
Он сердито оглядел горницу. Какие у ней тут еще дела? Печку истопила, стол выскоблила, посуда у ней еще с вечера вымыта. Только стирка одна и осталась.
А душно в горнице, будь она неладна. Дух кислый. Разомлел Степка на лавке. Нос у него даже вспотел. На потный нос пуще садятся мухи. За пазуху, анафемы, пробираются, в рот лезут. Ух, надоели!
От духоты, от мух, от кислого духа, от руготни с матерью сердится Степка на весь вольный свет.