Да и мастер не раз горько раскаивался, что связался с этим строптивым и ненадежным парнем, который так часто испытывал его терпение. Его вряд ли могло смягчить то, что он узнал о бродяжничестве Златоуста, о его равнодушии к деньгам и имуществу, о его страсти к расточительству, о его многочисленных любовных похождениях и потасовках; он приютил у себя цыгана, малого, на которого нельзя положиться. Не ускользнуло от его внимания и то, какими глазами этот бродяга смотрел на его дочь Лизбет. И если он все-таки тратил на него больше денег, чем хотелось, то не из чувства долга и не из страха, а ради апостола Иоанна, фигура которого возникала на его глазах. С чувством любви и душевного родства, в котором он не хотел себе признаться, мастер наблюдал, как этот приблудившийся к нему из лесов цыган из того трогательного, прекрасного, но все же неумелого рисунка, ради которого он тогда и задержал его у себя, медленно, под настроение, но упорно и верно создавал деревянную скульптуру ученика Иисуса. Когда-нибудь, в этом мастер не сомневался, она вопреки всем причудам и перерывам в работе будет закончена и станет творением, какого не смог бы создать ни один из его подмастерьев, какое и большим мастерам удается не часто. Хотя многое и не нравилось мастеру в ученике, хотя он за многое порицал его, хотя Златоуст часто доводил его до бешенства, — об Иоанне он не говорил ему ни слова.
В эти годы Златоуст постепенно утратил остаток юношеской прелести и мальчишеской ребячливости, из-за которых он нравился столь многим. Он превратился в красивого, сильного мужчину, которого вожделели женщины, но недолюбливали мужчины. Да и его характер, его внутренний мир сильно изменились с тех пор, как Нарцисс разбудил его от блаженного сна монастырских лет, с тех пор, как мир и странствия потрепали его. Из прелестного, мягкого, всеми любимого, смиренного и услужливого монастырского школяра он превратился в совершенно иного человека. Нарцисс разбудил его, женщины дали ему знание, странствия сделали выносливым. Друзей у него не было, сердце он отдал женщинам. Им ничего не стоило завоевать его, достаточно было одного взгляда, в котором сквозило желание. Он не мог устоять перед женщиной и отвечал на малейший призыв. И он, умевший тонко чувствовать красоту и чаще всего любивший совсем юных девушек в пору их цветения, — он тем не менее увлекался и менее привлекательными и не совсем юными женщинами и позволял им себя соблазнить. На танцах он иной раз присоседивался к какой-нибудь стареющей унылой девице, на которую никто не обращал внимания и которая привлекала его тем, что вызывала в нем сострадание, — впрочем, не одно только сострадание, но и вечно живую жажду новизны. Стоило ему привязаться к какой-нибудь женщине — на неделю или всего лишь на несколько часов, — и он видел в ней красавицу, отдавался ей целиком. Опыт подсказывал ему, что любая женщина прекрасна и в состоянии осчастливить, что невзрачная и пренебрегаемая мужчинами может быть необыкновенно пылкой и самоотверженной, а увядшая способна на более чем материнскую, скорбно-сладостную нежность, что у каждой женщины есть своя тайна и свое очарование, раскрывать которые — одно блаженство. В этом все женщины одинаковы. Недостаток молодости и красоты уравновешивался какой-нибудь особенной изюминкой. Правда, не всякая могла долго удержать его. С самой юной и прекрасной он не был ни на йоту ласковее и благороднее, чем с дурнушкой, он никогда не отдавался любви наполовину. Но были женщины, которые по-настоящему привязывали его к себе только после трех или десяти ночей любви, и были такие, которые до конца раскрывались с первого раза и потом забывались.