Старик на минуту замолчал. Бледный месяц смотрел в открытое окошко спальни и заливал белую постель девушки и самую девушку и седого, как лунь, старика. Тихий ветерок шевелил гардинами. Старик продолжал:
— Так я вот что надумал: напиши ты этому самому Андрей Сергеичу письмо: так и так, мол, согласна с вами, дескать, тайком повенчаться. Да пусть он ночью приедет за тобой, а я в тот вечер тебя благословляю и караульщика на побывку домой отпущу. Живите с Богом. Так-то. Только ты самому Андрей Сергеичу не сказывай об этом, попу на исповеди скажи. А въявь благословить тебя я не могу. Гордость меня обуяла!..
Старик заплакал, вздрагивая плечами и тряся седой бородою.
— Прости ты меня, старика, а я их… их простить не могу!..
Персона
Становой пристав Фунтиков, совсем молодой человек, с прыщавым лбом и едва заметными русыми усиками, ходит по своему кабинету и хандрит. Его руки беспомощно болтаются около бёдер; выражение лица пристава такое, точно он выпил рюмку полыновой и до сих пор ничем не закусил. Лампа горит тускло. Около стола на полу лежит легавая собака; она спит, похрапывает и порою колотит по полу хвостом. Фунтиков ходит по комнате; иногда он останавливается около окошка и глядит в сад. Но в саду тоже безнадёжно грустно и тоскливо. Ветер шумит между деревьями, стонет, точно у него простужены все кости, и хнычет. Деревья машут ветками, как руками; они как будто толкают друг друга, чтобы согреться и развлечься хоть чем-нибудь, как извозчики за обозом.
«Если бы Трезор умел служить, — думает с тоской Фунтиков, — но это дуролобина, кажется, ни на что на способна. Я его пристрелю, непременно пристрелю!»
— Завтра же застрелю! — решает он твёрдо.
Пристав вздыхает.
Ему положительно нечего делать. Он холост и служит в этом медвежьем углу недавно.
«Кажется, придётся от скуки учиться вязать чулки», — думает Фунтиков и внезапно морщит нос и фыркает. Он устремляется к собаке, топает ногами и кричит:
— Вон, невежа! Ты только это и умеешь, дуролобина! Вон, сию же минуту!
Однако собака относится к этой вспышке своего владыки достаточно равнодушно. Она лениво поднимается, зевает, загибая кончик красного языка кверху, и, сконфуженно виляя хвостом, удаляется.
«С этой собакой всю квартиру выстудишь: только и знай открывай форточку», — думает Фунтиков, падает в изнеможении в кресло и вздыхает:
— Тоска!
И вдруг его осеняет счастливая мысль: он вспоминает, что в холодной при волостном правлении содержится беспаспортный бродяга. Нужно позвать его сюда и допросить. Всё-таки это может развлечь. Фунтиков зовёт сотского в мундире, насквозь пропахнувшем казармами, и отдаёт ему приказание привести бродягу. Бродяга вскоре является, и пристав приглашает его в кабинет. Тот переступает порог. На станового глядит опухшее лицо с воспалёнными веками и толстым красным носом. Бродяге, вероятно, лет сорок. Он одет в женскую кацавейку; его горло обмотано лиловым гарусным шарфом, на ногах валенки. Пристав приглашает его сесть около стола на стул, возле которого лежала собака. Бродяга опускается довольно непринуждённо; затем он нюхает воздух и вопросительно смотрит на станового. Тот конфузится.
— Я держу у себя собаку, — говорит он, — Трезора. Скажите ваше звание? Почему при вас нет бумаг?
Бродяга смотрит на Фунтикова надменно.
— Потому, что я уничтожил свои бумаги, как неприличные и пасквильные, — отвечает он и глядит на станового, как начальник департамента на своего сторожа.
Становой конфузится под его упорным взором.
— По бумагам, — продолжает бродяга, — я выходил мещанином, смердом, а на самом деле, то есть по происхождению, я — персона. И я уничтожил все бумаги. Пусть меня таскают по этапам, как непомнящего родства и беспаспортного!
Бродяга скрещивает на груди руки. По его отёкшему лицу с красными пятнами под глазами медленно, как черепаха, ползёт чувство самоуважения и почти надменного презрения ко всему окружающему.
— Экуте, — говорит он, — я — граф Пугач-Выкрутасов! Слыхали вы о таком? Я его сын! Вы понимаете: его сын! Не правда ли, это не то, что вы!
Бродяга вытягивает ноги с таким достоинством, точно на них обуты не пожелкнувшие избитые валенки, а щегольские ботинки. Становой присаживается на кончик стула и во все глаза глядит на бродягу.
— Это того самого, у которого пятьдесят тысяч десятин? — спрашивает он, застенчиво хлопает глазами и прячет свои ноги под стул.
Бродяга шевелится на стуле.
— Того самого. Моя маменька служили у них в экономках и согрешили. Впрочем, я по гроб жизни благодарен им за этот их грех. Хорошо сделали маменька! Да! Царство им небесное за это!
Бродяга косится в правый угол и кладёт крест между двух пуговиц кацавейки.
— Я рос у папеньки в загоне, на заднем дворе, но я сам занялся своим образованием. Я знал, что я — граф. Я прочёл много романов в детстве. Манеры я изучал, подсматривая в окошко за графами и князьями, бывавшими в гостях у папеньки. Когда папенька давал бал, я простаивал целые часы у окошка, следя за танцующими парами. А потом я старался подражать им на дорожках сада, расхаживая в кадрили или вертясь в вальсе.