Прошло много лет. Я уже был иеромонахом. Стояла зима. Хороший, ясный выдался денек. Отдохнув после обеденной трапезы, я рассудил поставить себе самоварчик и поблагодушествовать за ароматическим чайком. В келии у меня была вода, да несвежая... Вылил я из кувшина эту воду, взял кувшин и побрел с ним по воду к бочке, которая у нас в скиту стоит обычно у черного крыльца трапезной. Иду себе мирно и не без удовольствия предвкушаю радости у кипящего самоварчика за ароматной китайской травкой. В скитском саду ни души. Тихо, пустынно... Подхожу к бочке, а на нее, вижу, взобрался один из наших старых монахов и тоже на самоварчик достает себе черпаком воду. Бочка стояла так, что из-за бугра снега к ней можно было подойти только с одной стороны, по одной стежке. По этой-то стежечке я тихонько и подошел сзади к черпавшему в бочке воду монаху. Занятый своим делом да еще несколько глуховатый, он и не заметил моего прихода. Я жду, когда он кончит, и думаю: зачем нужна для черпака такая безобразно длинная рукоятка, да еще с таким острым расщепленным концом? Чего доброго, еще угодит и в глаз кому-нибудь!... Только это я подумал, а мой монах резким движением руки вдруг как взмахнет этим черпаком, да как двинет концом его рукоятки в мою сторону! Я едва успел отшатнуться. И еще бы на волосок, и быть бы мне с проткнутым глазом; а невольный виновник грозившей мне опасности слезает с бочки, оборачивается, видит меня и, ничего не подозревая, подходит ко мне с кувшином под благословение.
— Благословите, батюшка!
Благословить-то его я благословил, а в сердце досадую: экий, думаю, невежа! Однако, поборол я в себе это чувство, — не виноват же он, в самом деле, в том, что у него на спине глаз нет, — и на этом умиротворился. И стало у меня вдруг на сердце так легко и радостно, что и передать не могу. Иду я в келию с кувшином, наливши воды, и чуть не прыгаю от радости, что избег такой страшной опасности.
Пришел домой, согрел самоварчик, заварил “ароматический чаек”, присел за столик... и вдруг как бы ярким лучом осветился в моей памяти давно забытый случай из поры моего раннего детства: котенок, иголка и восклицание матери:
— Боже тебя сохрани!
Тогда оно сохранило глаз котенку, а много лет спустя и самому сыну...
— И подумайте, — добавил к своей повести о. Нектарий, — что после этого случая рукоять у черпака наполовину срезали, хотя я никому и не жаловался: видно, всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоинству, как все в жизни нашей от колыбели и до могилы находится у Бога на самом строгом отчете».
(25 июня 19...)
На этих днях наши аввы — о. архимандрит и о. игумен — уезжают в Троице-Сергиеву Лавру на монашеский съезд.
Виделся сегодня с о. Нектарием.
— Каковы, — спрашиваю, — мысли ваши о предстоящем монашеском съезде?
— Мои мысли? — переспросил он меня с улыбкой. — Какие мысли у человека, который утром скорбен, а к вечеру уныл? Вы, батюшка барин, сто книг прочли: вам, стало быть, и книги в руки.
Мне было знакомо это присловие о. Нектария, и потому я не отчаялся добиться от него ответа, хотя бы и притчей, любимой формой его мудрой речи. Я не ошибся.
— Помните вы свое детство? — спросил он меня, когда я стал настаивать на ответе.
— Как не помнить, — помню.
— Вот и я, — говорит, — тоже помню. Набегаемся мы, бывало, ребятенки, наиграемся; вот и присядем или приляжем где-нибудь там, в укромном местечке, на вольном воздухе, да и давай смотреть на Божие небушко. А по небу-το, глядишь, плывут-бегут легкие облачка, бегут — друг дружку догоняют. Куда, задумаешься, бывало, путь они свой держат по голубой необъятной дали?.. Эх, хорошо было бы на облачках этих прокатиться!...
— Высоко дюже — нельзя! — со вздохом решает кампания, — не взберешься... А хорошо бы!
И вот среди нас выискивается один, наиболее смышленый:
— Эхва, — говорит, — уж и раскисли! Как так нельзя? Здесь нельзя — над нами высоко, а там, — показывает на горизонте, — там рукой их достать можно. Бегим скореича туда, взлезем, да и покатим!
И видим все мы, что “смышленый” наш говорит дело, да к тому же он и коновод наш: ну что ж? Бежим! И уж готова от слов к делу перейти стайка неоперившихся птенцов-затейников, да вспомнишь про овраг, через который бежать надобно, а в овраге, небось, разбойники, — про дом свой вспомнишь, — а в доме у кого отец, у кого мать, да бабушка: еще вспорют чего доброго!... Вспомнишь, да и махнешь рукой на свою затею: чем по небу-то летать, давайте-ка лучше по земле еще побегаем!
Сказал батюшка свою притчу и улыбнулся своей загадочной улыбкой: понимай, мол, как знаешь!
Я не удовлетворился таким ответом.
— Вы мне, — говорю, — батюшка, скажите прямее: неужели толку не выйдет из съезда?
— Осердится на них Преподобный Сергий, — ответил о. Нектарий.
— На кого — на них?
— Да на наших, что туда едут. Чего “собираться скопом”? Ведь это запрещено монашеским уставом. Монашеский устав дан Ангелом: не людям же его менять, стать, да дополнять своими измышлениями... Плакать надо да каяться у себя в келии наедине с Богом, а не на позор собираться.
— Как на позор? Что вы говорите, батюшка?